Личной неурядице, ссылке, царскому выговору мы постоянно придаём неизмеримо большее значение, чем, например, такой огромной внутренней победе, как доброжелательные слова в примечаниях к «Медному всаднику»; слова, появившиеся после того, как прочтён и переписан страшный «Отрывок»! В тогдашнем историческом контексте, политическом, национальном, инвективы Мицкевича справедливы, убедительны. В них нет ненависти к России — вспомним само название послания «Русским друзьям»…
Однако горечь, гордость, чувство обиды ведут автора «Дзядов» к той крайности отрицания, за который истина слабеет… Пушкин же «Медным всадником» достиг, казалось бы, невозможного: правоте польского собрата противопоставлена высочайшая правота
Только так; всякий другой ответ на «Ustęp» был бы изменой самому себе!
Только так, ценой таких потрясений и преодолений рождается великая поэзия.
Польский исследователь В. Ледницкий более полувека назад точно и благородно описал ситуацию,—хотя и в его труде всё-таки представлен уже готовый результат конфликта — не сам процесс: «Пушкин дал отповедь прекрасную, глубокую, лишённую всякого гнева, горечи и досады, она не носила личного характера, не была непосредственно направлена против Мицкевича, но Пушкин знал, по крайней мере, допускал, что польский поэт всё, что нужно было ему в ней понять, поймёт. Поэма исполнена истинной, чистой поэзии, автор избег в ней всякой актуальной полемики, дал только искусное оправдание своей идеологии и не побоялся, возбуждённый Мицкевичем, коснуться самого больного места в трагической сущности русской истории. В „Медном всаднике“ Пушкин не затронул русско-польских отношений и тем самым оставил инвективы Мицкевича без ответа»[528]
.Ещё раньше В. Я. Брюсов заметил, что «Пушкин не мог смолчать на подобный укор и не захотел ответить великому противнику тоном официально-патриотических стихотворений. В истинно художественном создании, в величавых образах высказал он всё то, что думал о русском самодержавии и его значении. Так возник „Медный всадник“»[529]
.Величайшая победа Пушкина над собою, победа «правдою и миром» достигнута и поэмой, и примечаниями; наконец, ещё и переводами…
Той же болдинской осенью, из того же IV парижского тома Мицкевича Пушкин переводит две баллады — «Три Будриса» (у Пушкина — «Будрыс и его сыновья») и «Дозор» (у Пушкина — «Воевода»). Знак интереса, доброжелательства, стремления найти общий язык.
«Правдою и миром»
Однажды, уступая дорогу польскому поэту, восклицает: «С дороги, двойка, туз идёт!»
Мицкевич отвечает: «Козырная двойка туза бьёт!»
«Во время одной из таких импровизаций в Москве Пушкин, в честь которого был дан этот вечер, вдруг вскочил с места и, ероша волосы, почти бегая по зале, восклицал: „Quel génie! quel feu sacré! que suis — je auprès de lui?[530]
“ — и, бросившись Адаму на шею, обнял его и стал целовать как брата. Я знаю это от очевидца. Тот вечер был началом взаимной дружбы между ними…»[531]В шутках, эмоциональных восклицаниях конца 1820-х годов не следует искать буквальной истины, но можно найти отзвук, эхо действительного отношения.
Такие беседы с таким человеком для Пушкина неизмеримо выше, важнее обыденных объяснений, в них, повторим, может быть, главная мудрость эпохи.
И вот Пушкин в «Медном всаднике» говорит с собратом, как вершина с вершиной…
Однако первые черновые строки стихотворения «Он между нами жил…», строки резкого ответа, отодвинутые «Медным всадником»,— они всё-таки существуют; пусть спрятанные пока что в черновике, в глубине тетради, «прикрытые» «Медным всадником»,— живут, жгут, беспокоят.
Как знать, если бы поэма появилась в том виде, в каком Пушкин подал её высочайшему цензору, если бы поэма вышла, а Мицкевич прочитал, то, возможно, не потребовались бы новые стихотворные объяснения.
Но поэма не вышла.
В конце ноября 1833 года Пушкин возвращается в Петербург; «Медный всадник» тщательно переписан на одиннадцати двойных листах и в начале декабря представлен через Бенкендорфа царю. Ответ был довольно скорым[532]
— фактический царский запрет поэмы не удивляет: размышления о трагическом противостоянии государства и личности в самодержавной России были достаточно актуальны. К тому же они концентрировались вокруг образа Петра, на который в немалой степени ориентировалась официальная идеология: то, что двенадцатью годами ранееЕщё в 1829 году цензура обратила внимание на комедию Н. И. Хмельницкого «Арзамасские гуси», где один из персонажей обвинял Петра Великого в наводнении 1824 года. Там происходит следующий диалог:
Побродяжкин