Поднадзорный поэт – сам жертва слежки. Генерал Бенкендорф знал из доноса и открыто пишет, что знает: Пушкин его «отзыв» получил, но не ответил; «я должен, однако же, заключить, что оный к Вам дошел; ибо Вы сообщали о содержании оного некоторым особам»[372]. А в записке читаем предложения Пушкина по развитию доносительства: «…Должно увлечь все юношество в общественные заведения, подчиненные надзору правительства…». То, что поэт предлагает, есть тотальный контроль.
Перечитайте записку непредубежденными глазами: «Кадетские корпуса, рассадник офицеров русской армии, требуют физического преобразования, большего присмотра за нравами, кои находятся в самом гнусном запущении. Для сего нужна полиция, составленная из лучших воспитанников; доносы других должны быть оставлены без исследования и даже подвергаться наказанию (то есть нужны профессиональные сексоты, а не случайные доброхоты! – Ю.Д.); чрез сию полицию должны будут доходить и жалобы до начальства. Должно обратить строгое внимание на рукописи, ходящие между воспитанниками. За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание; за возмутительную – исключение из училища, но без дальнейшего гонения по службе…». Это пишет поэт, только что выпутавшийся из следствия по делам декабристов. Как раз в это время Пушкин и Вяземский ходят в баню, чтобы поговорить, надеясь, что там не подслушивают (что, конечно же, недооценка изобретательности тайной полиции)[373]. А тут… Если бы мы не знали, что записка написана Пушкиным, можно было бы предположить, что автор данного пассажа – фон Фок или сам Бенкендорф.
В записке Пушкин не раз обращается к загранице. Он, пытавшийся много раз отправиться на Запад путешествовать в качестве дипломата, не раз задумывавший побеги, он, придумавший себе смертельную болезнь, чтобы отпустили лечиться, здесь выражает взгляды своих идеологических противников, которых презирает. Пушкин, так и не побывавший ни в Риме, ни в Париже, ни в Лондоне, ни «под небом Африки моей», хотя и пишет, что не следует запрещать обучение за границей, однако предлагает «опутать его одними невыгодами», – чтобы не уезжали. Он – сторонник замены большого окна в Европу маленьким, зарешетчатым и под строгим контролем власти. В записке Пушкин вспоминает про таможенные заставы, где «старые инвалиды пропускают за деньги тех, которые не умели проехать стороною». А еще недавно всерьез размышлял, как такой проезд осуществить самому, чтобы из Михайловского удрать за границу. Сам не уехал, так предлагает зажать других? Своеобразное просвещение властей…
Парадоксы записки, нам кажется, можно истолковать, если понять психологическое состояние Пушкина в этот период, если принять тезис, что двоеречие – исходный принцип, который взят им на вооружение при создании записки, причем он писал не то, что думал, вполне сознательно. Именно сознательный переход с одного уровня мышления на другой, сравнение, понимание разницы уровней отличает интеллигентного, образованного человека от быдла без взглядов и осознания высказанного.
Попробуем теперь, отталкиваясь от русской психологической теории XIX века, объяснить феномен двоеречия, столь развитый в пушкинские времена. Сошлемся на одного из первых теоретиков личности профессора философии Московского университета Матвея Троицкого. Его трактовка представляется заслуживающей внимания, поскольку Троицкий опирался в теории на достижения западноевропейской психологии того времени, а в лаборатории – на поведенческий опыт людей своего времени.
Личность, по мнению Троицкого, связана с внутренней условностью, которая коррелируется внешней условностью, другими словами, психика общественно зависима. Отсюда вывод, что «последними условиями общественности служат психические влияния людей друг на друга»[374]. Личность отрицает эту внешнюю зависимость, нуждается в психической самостоятельности, в психической свободе. Выходит, общественность в качестве внешней психической зависимости людей отрицает некоторую долю их психической самостоятельности, связывает их, вносит в отношения необходимость, обязательность. «Общественность и личность людей, – писал М. Троицкий, анализируя социальное поведение жителей XIX века, – суть два вида их психического существования, прямо противоположные друг другу». Отсюда, добавим мы, разделение мысли на то, что я действительно думаю или говорю людям, которые являются моим вторым «я», то есть людям, которым я доверяю (психическая самостоятельность), и – что я вынужден говорить общественности (из соображений самоспасения, своей выгоды или внешних требований). Таково понимание двоемыслия и в то же время оправдание человека, использующего двоеречие.