Знал ли сам генерал об этих строках? Вернее, что знал, но на них обижаться было бы действительно все равно, что обижаться на зеркало. Во всяком случае, с Пушкиным он об этом – «ни слова». Мимолетно они вспомнили Петербург и театр, и вообще с поднадзорным поэтом был Киселев совершенно любезен и даже обронил ему на прощание ни к чему не обязывающую светскую фразу: «Вам побывать бы у нас в Тульчине!»
И вот Пушкин был здесь у него почти как в гостях; а у Таушева тут много друзей, и поэта одели, обули. Он стоял перед зеркалом и глядел на себя: «Как на сцене!..»
Тульчин всего небольшое местечко, а Кишинев, как-никак, – город и центр управления целого края, но все же сразу стало издали ощутимо, какая там была патриархальная провинция и, напротив, как здесь все полно движения, жизни! И сам Киселев у себя дома был немного иной: он был значительно проще и не так снисходил с высоты своего блистательного величия.
Появлению Пушкина он ничуть не удивился.
– Ну вот, наконец-то побудете вы и у меня, – сказал он с приветливой улыбкой. – А что Иван Никитич?
Пушкин не знал бы, что и ответить на этот столь естественный вопрос, но Киселев сделал его так мимоходом, что ответа и не потребовалось. Тотчас же, без паузы, он легко завершил свое приветствие упоминанием о жене, без чего оно не было бы полным.
– Софья Станиславовна будет рада вас видеть. Один из предков ее был очень крупным польским поэтом.
Пушкин у Киселева был раза два. Здесь все было очень богато, но от самой этой роскоши веяло какой-то гармонией. Не как в Кишиневе, где кичились бояре друг перед другом набором не согласованных между собою предметов роскоши, что напоминало более антикварную лавку или уголок на киевских Контрактах, где вещи кричали о своем достоинстве прежде всего огромной ценой… И это не было на одной только поверхности, но открыто вопияло о блистательном идиотизме хозяев, о беспощадной убогости их самих и всего сонма их окружения – восторгавшихся и завидовавших. Здесь же воздух пусть был несколько более гордый, чем бы хотелось, но не было запаха, хотя б и богатой, конюшни.
Хозяйка действительно оказалась мила и даже резва и поминутно нарушала светские условности, внося оживление, смех. Были очень милы и другие польские панны, глаза их, как свечки, поблескивали при разговоре, и самый голос звучал мелодично. Но со всем тем в основном царило мужское начало. Очень ладно и строго пригнанная по отношению к другим, у всякого была своя точная сфера обязанностей, влияния, власти, причем не было вовсе градации по богатству или несостоятельности, что было очень приятно. Как на пирушке у Полторацких, один походный стакан входил в другой походный стакан: командующий армией (почти как бог Саваоф за облаками), начальник штаба, адъютанты командующего, адъютанты начальника штаба, прочие генералы и их адъютанты, офицеры штаба различных рангов и несколько штатских чиновников. Как холмы Тульчина – один над другим, и гармонично – все вместе.
Во всякое другое время Пушкин, засидевшийся в Кишиневе, отдал бы, верно, большую дань вечерам у Киселева с приветливыми и веселыми сестрами Потоцкими, с пением и музыкой, но его манило другое: не Киселев, а Пестель. Молодежь собиралась отдельно, и здесь центром был Павел Иванович. Но свидания эти Пушкина с ним, на людях, не прибавили многого к кишиневскому впечатлению. И ему снова вспоминались строки из послания Владимира Раевского: «Всегда с наружностью холодной давал ли друг тебе совет…»
Эти несколько дней Пушкин прожил вместе с Таушевым, и восторженный молодой человек очень ему полюбился. Он немного знал Дельвига, и это тоже было приятно. Он рассказывал и о Казани, о своем пребывании в тамошнем университете. Так заболтались они однажды на целую ночь. Таушеву очень рано надо было встать, и они, поздно вернувшись от Пестеля, решили встретить солнце.
– «Мальчик, солнце встретить должно!» – вспомнил Пушкин стихи Дельвига.
– Встретим, встретим! – восторженно закричал Таушев. – Это что же за стихи? Не знаю таких. Не экспромт ли?
Пушкин, не слушая его, рассеянно кивнул головой. Но стихи прочел с одушевлением. А вслед за стихами появилось и вино.
Так до солнца они и болтали. Пушкин очень смеялся, слушая рассказы о знаменитом Магницком, который, приехав ревизовать университет, публично предложил разрушить его за вредное направление науки, которым пропитаны самые стены. А потом, когда его сделали попечителем Казанского учебного округа, он приказал все «тела христианские», по которым учились студенты, предать «святому погребению». Профессора математики – так и те стали излагать геометрию на манер философии или, верней, богословия…
– Как? Как? – переспрашивал Александр, смеясь. – Сразу все эти подвиги невозможно и запомнить.
– А вот студентам все надобно было запоминать слово в слово: «Гипотенуза в прямоугольном треугольнике есть символ сретения правды и мира, правосудия и любви (два катета?) через ходатая бога и человека (сама гипотенуза?), соединившего горнее с дольним, небесное с земным!»