Книги были и в главном доме, и в маленьком сером домике с колоннами, стоявшем прямо в саду; там был и свой бильярд. Пушкин любил там работать в полном уединении. Иногда, прерывая писанье, он принимался ходить то стремительно быстро, крепко сжимая кисти рук и выкидывая их далеко перед собою, то очень медленно, ставя ступню раздельно – с каблука на носок – и сам весь как бы напружинившись. В одном из углов половицы скрипели, и тогда начинала звенеть маленькая люстра, как бы отзываясь на этот несколько жалобный звук. Пушкина это не раздражало, но он останавливался и, помедлив еще несколько мгновений, уже что-то безмолвно шепча, шел к бильярду, на котором ждал его прерванный черновик. Он растягивался во всю длину и начинал быстро набрасывать новые строки. И оторваться ему было уже очень трудно.
Василий Львович к нему был очень внимателен и порой запирал за ним двери, чтобы листки его, в беспорядке разбросанные, оставались в полной сохранности.
Не покидали Пушкина и воспоминания о Раевских.
Николай Николаевич, отбывая к себе, сказал ему очень ласково:
– Какой вы горячий! Ну да поэту, пожалуй, того и надобно. Приезжайте к нам в Киев, помянем былое. Николай будет очень вам рад.
Пушкин заволновался. Редко когда с ним так Раевский-отец говорил. И что значит – былое? Те ли рассказы его о войне и о мире, которые Александр так любил слушать, или «былое» – это уже их совместная жизнь и путешествия? И почему же ни слова все-таки о дочерях, а только о Николае?
О том памятном вечере ни с кем, а тем паче с самим Николаем Николаевичем он не заговаривал. Орлов уезжал очень задумчивым, а Охотников был зато ясен, как морозное утро, и особенно крепко пожал руку Пушкину, как бы говоря: «Слова и прочее – это пустое, не обращайте внимания, главная сила в другом». Но он ничего этого не сказал, только обронил как бы мимоходом:
– А об этом адъютанте – помните? – я генералу докладывал, и он отношением запросил Сабанеева, как тот намерен с ним распорядиться за дискредитацию офицерского мундира. Будет буря!
Пушкин внял безмолвному совету Охотникова. Он и сам уже позже сообразил, что произошло нечто сложное, не вовсе понятное, но вернее всего, что тайное общество все-таки есть! Об адъютанте же… Вспомнив свой гнев и как тот от него ускользнул, порадовался за Орлова, что не махнул просто рукой, как сделал бы всякий другой генерал, хотя бы и из самых просвещенных. И вообще Орлов – молодец, молодец! И при этом для себя самого неприметно вздыхал.
О Екатерине Николаевне Александр старался не думать. Это порою и удавалось, но лишь потому, что между Раевскими – она была не одна… По вечерам любил он гулять вверх по Тясмину до того самого мыса, который ему напоминал небольшие приморские скалы Юрзуфа. Звезды всходили на потемневшем небе, и мечта рисовала ему полуденный берег и мирные вечера позднего лета. Вечер и море – это всегда было связано для него с Марией. Если солнце и день, и яркие краски, красная роза – вся эта царственная и недоступная красота, захватывающая дух и порождающая глубокое беспокойство, – если все это носило имя Екатерины, то вечерняя звезда, мир и покой – это Мария. И странно, он знал, что покоя-то именно и не было в беспокойной душе этой дорогой ему девочки, но для него был в ней покой.
Однажды Василий Львович, войдя с мороза розовый и оживленный, сказал, обращаясь к Пушкину:
– Уже передовых мы отправили. Целый обоз – овес и прочее. А мы что? Мы не девушки-вековушки, чтобы весь век коротать, слушая вьюгу да греясь в сугробах. Едем в стольный град Киев, мать городов русских – в твой «златоверхий град», а?
Он любил иногда выразиться так витиевато. И еще больше любил удивить какой-нибудь неожиданностью. Он и не подозревал, что Пушкин давно уже видит домашние приготовления, да только не хочет лишить его удовольствия преподнести «внезапный сюрприз», как он сам называл подобные вещи. Да мудрено было и не заметить – особливо на половине Аглаи Антоновны. Можно было подумать, что ни один полководец, пожалуй, так не готовится в дальний и трудный поход. Как облака, вздымались воланы и рюши гонимые ветром девичьей беготни через гостиную в спальню; доносилось глухое рычание замков в отпираемых и запираемых сундуках, бряцание ключей, щипцов для завивки, лязганье ножниц. Что-то непрестанно передвигалось, шилось, кроилось; возгласы, вздохи и смех. Адель оставалась на гувернанток и мамушек, и мысленно с нею Пушкин уже распрощался. Также не ехала в Киев и жена Василия Львовича – Александра Ивановна: она оставалась дома с крошечным первенцем Мишей.
– Видишь ли, Пушкин, – говорил между тем Василий Львович, – твой генерал наказал, чтобы тебе не позволено было предпринять дальний путь, но он разумел – в Кишинев, путь же в Киев, мы так полагаем, лишь укрепит твои силы.
Он был очень доволен своей маленькой речью, заранее заготовленной, и Пушкин не возражал против этой слабости старшего друга. Он заранее радовался новой поездке, свиданию с Раевскими и тому, что вот наконец-то увидит воспетый им город.