Мороз был несильный, но не зря говорят, что мороз выжимает слезинки. Песня была завершена, но мелодия долго еще реяла в воздухе, а кружения крупных неспешных снежинок, плавные и задумчивые, ее продолжали…
Пушкин невольно вздохнул и о себе: был молод и он, и был на чужой стороне, и хоть редко он вспоминал о родителях, но все ж и они как-никак были его батько и мати.
А между тем и самые образы песни: ворон, жаждущий крови богатыря, и верный друг воина – конь, как это все западало на сердце! А художник-поэт, никогда его не покидавший, следил между тем, как неразрывны слова и мелодия, как возникало, играя и переливаясь, это подлинное волшебство интонации. Да, бывает – стихи маршируют и бывает – живут своею особою, музыкальною жизнью. И никакого нажима, насилия в изгибах и поворотах не терпит живая стихотворная строчка: в ней чувство покорствует разуму доброю своею волей, а разум точно угадывает, что несет ему чувство и чем подарит его; подарки же многообразны, и в каждом из них чистое дыхание жизни.
Так и песня сама, и мысли, ею порожденные, не слишком отчетливые, но музыкально понятные, сливались в одно. Возок за возком плавно скользил по гладкой дороге, мягко полозья поскрипывали, чуть убаюкивая, и точно бы самое время стлалось одною бесконечной дорогой, а горизонт все убегал и убегал…
Но как зато ярко и бурно все взметнулось в душе, когда на ближайшей же станции, заглянув в неплотно притворенную дверь просторной ямщицкой, Пушкин увидел, как меланхолический его паренек, кинув под ноги грусть и задумчивость, лихо выделывал задорные коленца огненного трепака. Он носился по комнате рьяно, легко, весь отдаваясь порыву движения. Это было совсем неожиданно!
Горячей рукой Александр схватился за дверь, но не распахнул ее, не вошел. Что-то его удержало. Вероятно, боялся спугнуть, помешать этому празднику жизни, подобному ливню, грозе и блистающему через тучи богу живых. Здесь время не стлалось – кипело. Да, для одной подобной минуты, пожалуй что, стоило затевать такую громоздкую вещь, как мироздание!
Не то чтобы думал так Пушкин, но ощущал именно так: смерть неизбежна, и лицемерием было бы замалчивать грусть, порою на нас набегающую, – но как надо всем этим победно-блистательно сияние жизни, ее торжество!
Веселый и легкий, приподнятый и сам, Пушкин ворвался на станцию и, как ветерок, веселыми восклицаниями разметал дремливые речи Давыдовых, располагавшихся на покой.
Киев открылся путникам на заре. Еще издали золотые купола церквей затеплились крупными талыми каплями над горизонтом. Морозная дымка лежала над городом, и долгое время ее прорезали лишь очертания гористого берега и силуэты церквей, подобранных, легких, как бы подошедших к самому краю крутизны – навстречу молодому поэту. Да и он сам не раз приподымался с сиденья, чтобы лучше схватить эту чудесную морозную панораму. Скоро, впрочем, ее закрыли леса. Со стороны васильковской дороги, где ехали путники, они стояли сплошным многоверстным заслоном.
Дорога в лесу была легче, чем в открытой степи, где непрерывно ветры ворошили сугробную летопись, и какая же была здесь краса! Могучие, устоявшиеся за долгую жизнь великаны-дубы, с их дремучим узором ветвей, как бы серебряной чешуйчатой бронею, были одеты с головы до пят блистающим инеем. В лесу ехали тихо, и в тишине то здесь, то там возникал хрустальный прерывистый звон от падающих и рассыпающихся при падении комьев промерзлого хрупкого снега. Точно в разных местах поочередно, устав держать, разжимались древесные ладони и выпускали добычу на волю. Снег чудесно синел в глубине меж деревьев, испещренный тысячами крохотных птичьих лапок. Редкое чирикание совсем затихало при приближении троек, но птички ничуть не пугались, не улетали. Застыв на какой-нибудь веточке, узловатой, удобной, они живо посверкивали любопытствующими глазенками, слушая, как настоящие ценители, в тишине этот редкий в столь ранний час концерт бубенцов.