Читаем Пушкин в Михайловском полностью

Ещё в конце 1824 года он писал брату в связи с предложением губернатора поселиться в Пскове: «…поговори, заступник мой, с Жуковским и с Карамзиным. Я не прошу от правительства полу-милостей; это было бы полу-мера, и самая жалкая. Пусть оставит меня так, пока царь не решит моей участи». Высокое чувство собственного достоинства не покидало Пушкина ни при каких обстоятельствах. «…Более чем когда-нибудь обязан я уважать себя,— замечает он в письме Вяземскому в конце января 1825 года,— унизиться перед правительством была бы глупость — довольно ему одного Граббе»[183]. А три месяца спустя, в конце апреля, обращается к Жуковскому: «Посылаю тебе черновое к самому Белому; кажется подлости с моей стороны ни в поступке, ни в выражении нет».

Текст этого обращения к царю, написанного по-французски, был такой: «Я почёл бы своим долгом переносить мою опалу в почтительном молчании, если бы необходимость не побудила меня нарушить его. Моё здоровье было сильно расстроено в ранней юности, и до сего времени я не имел возможности лечиться. Аневризм, которым я страдаю около десяти лет, также требовал бы немедленной операции. Легко убедиться в истине моих слов. Меня укоряли, государь, в том, что я когда-то рассчитывал на великодушие вашего характера, признаюсь, что лишь к нему одному ныне прибегаю. Я умоляю ваше величество разрешить мне поехать куда-нибудь в Европу, где я не был бы лишён всякой помощи».

Однако «великодушие» не простиралось далее соизволения ехать в Псков.

На сообщение об этом Пушкин отвечал Жуковскому зло-ироническим письмом: «Неожиданная милость его величества тронула меня несказанно, тем более, что здешний губернатор предлагал уже мне иметь жительство во Пскове, но я строго придерживался повеления высшего начальства… я решился остаться в Михайловском, тем не менее чувствуя отеческую снисходительность его величества. Боюсь, чтоб медленность мою пользоваться монаршею милостью не почли за небрежение или возмутительное упрямство — но можно ли в человеческом сердце предполагать такую адскую неблагодарность… Я всё жду от человеколюбивого сердца императора, авось-либо позволит он мне со временем искать стороны мне по сердцу и лекаря по доверчивости собственного рассудка, а не по приказанию высшего начальства».

Друзья выражали недовольство его «упрямством», упрекали, убеждали принять царскую милость. Вяземский, который недавно так возмущался решением царя запереть поэта в глухой деревне и высказывал свои опасения за него, теперь писал ему: «Что за горячка? Что заохота быть пострелом и всё делать наперекор тем, которые тебе доброжелательствуют?.. Каждый делал своё дело; один ты не делаешь своего и портишь дела других, а особливо же свои… Портишь своё положение для будущего времени, ибо этим отказом подаёшь новый повод к тысяче заключениям о твоих намерениях, видах, надеждах. И для вас, тебя знающих, есть какая-то таинственность, несообразимость в упорстве не ехать в Псков,— что же должно быть в уме тех, которые ни времени, ни охоты не имеют ломать голову себе над разгадыванием твоих своенравных и сумасбродных логогрифов. Они удовольствуются первою разгадкою, что ты — человек неугомонный, с которым ничто не берёт, который из охоты идёт наперекор власти, друзей, родных и которого вернее и спокойнее держать на привязи подалее… Остерегись! Лихорадка бьёт, бьёт, воспламеняет, да и кончит тем что и утомит.— Уже довольно был ты в раздражительности, и довольно искр вспыхнуло из этих электрических потрясений. Отдохни! Попробуй плыть по воде: ты довольно боролся с течением… Покорись же силе обстоятельств и времени…»

Письмо это примечательно во многих отношениях, но оно удивительно по удивительному непониманию друга. Пушкин думал иначе. Он не был бы Пушкиным, если бы «покорился силе обстоятельств» и стал «плыть по воде», а не бороться с течением. Ответ его предельно лаконичен, откровенен и бескомпромиссен: «Очень естественно, что милость царская огорчила меня, ибо новой милости не смею надеяться — а Псков для меня хуже деревни, где по крайней мере я не под присмотром полиции. Вам легко на досуге укорять меня в неблагодарности, а если бы вы (чего боже упаси) на моём месте, так может быть пуще моего взбеленились. Друзья обо мне хлопочут, а мне хуже да хуже. Сгоряча их проклинаю, одумаюсь, благодарю за намерение, как иезуит, но всё же мне не легче. Аневризмом своим дорожил я пять лет, как последним предлогом к избавлению, ultima ratio libertatis — и вдруг последняя моя надежда разрушена проклятым дозволением ехать лечиться в ссылку! Душа моя, по неволе голова кругом пойдёт. Они заботятся о жизни моей; благодарю — но чёрт ли в этакой жизни. Гораздо уж лучше от нелечения умереть в Михайловском. По крайней мере могила моя будет живым укором, и ты бы мог написать на неё приятную и полезную эпитафию. Нет, дружба входит в заговор с тиранством, сама берётся оправдать его, отвратить негодование…»

Перейти на страницу:

Похожие книги