Атмосфера в Тригорском порой становилась похожа на душные часы перед грозой, и даже Алина, ровная и сдержанная, видимо, нервничала: слишком явно был Вульф увлечен молоденькою генеральшей. Пушкину все же Алину бывало и жаль, но порою казалось: а может быть, это откроет глаза ей на Вульфа. Анна же, хоть и верила Керн, не могла уже не замечать все возраставшего волнения самого Пушкина. Прасковья Александровна также, в свою очередь, теряла иногда самообладание. Пушкина втайне готова была и она почитать «своим Александром». Но и помимо того ей было страшно, как бы под кровом ее не произошло чего-либо непоправимого. Она даже рада бывала, когда приезжал витиеватый, молодящийся Рокотов и также пытался вступить в игру: все же наступало тогда некоторое разряжение той общей напряженности, в которой становилось трудно дышать, и, хотя бы и на краткий срок, путались карты. Положительно невозможно было не смеяться, когда, длительно целуя ручки Анны Петровны и как-то всасывая в себя губы, произносил он, в промежутках окидывая глазами всех дам, такие сентенции:
– Очаровательная женщина! (И замолкал.) Я бы ее подверг изоляции! (Он говорил по-французски.) Такие женщины опасны для общества…
И все это он изрекал с тем значительным видом, который бывает свойствен не просто глупым людям, а людям особенно глупым.
О Пушкине шли каждый раз разговоры и после того, как он удалялся. Любила и Керн выспрашивать все, что понемногу становилось уже семейным преданием: и что сказала Прасковья Александровна про элегию на смерть Анны Львовны, и как ответил ей Пушкин. Все эти мелочи несознаваемо ей становились милы.
И только сам он, один, как бы не замечал ничего и свободно, легко через все перешагивал. Когда приходил он в ударе, все эти женские сложности и хитросплетения вдруг переставали быть ощутимы, и сами участницы их обо всем забывали, как будто бы только и было на свете, что лето и жаркое солнце, да Пушкин, стоявший в гостиной, во фраке и галстуке, с чуть отведенной в сверкающем жесте рукой, с блеском в глазах и с открытой улыбкой, обнажающей зубы.
Таков он был в памятный день, как привез черную масонскую тетрадь и прочитал своих жарких «Цыган». Он читал их для всех, но он читал их для Керн, и она это чувствовала, отдаваясь вся целиком и стремительной страсти стихов, и самому голосу Пушкина, звучавшему для нее как голос Овидия из тех же «Цыган»:
И, может быть, больше всего отдавалась сладкому ощущению, что читает он так – для нее: только накануне, сидя у обрыва над Соротью, вспоминали они с Анной детские свои годы и бродячих цыган, приходивших к ним в дом с плясками, гаданьем и песнями… И даже самая эта тетрадь с женскими ножками и повторяющимися профилями стала для них как реликвия.
Впрочем, стихи Пушкин читал очень редко. Но иногда он рассказывал, будто тут же выдумывая, и это было так завлекательно! Евпраксия даже поеживалась от внутреннего холодка, бежавшего от затылка к спине, когда слушала страшную сказку про черта, ездившего на извозчике на Васильевский остров.
Однако же еще и по-иному воспринимала Керн этого пленявшего ее человека. Какой-то помещик-сосед, страстный охотник, прислал ему при любезном письме охотничий рог на бронзовой цепочке. Пушкин подарку был рад и веселился, как маленький мальчик. Он перекидывал медный тот рог через плечо и трубил, как Роланд, вызывая на битву соперников… Маленькие девочки Осиповы глядели на него во все глаза, не зная, смеяться ли им или пугаться.
Одно только Пушкин строго таил про себя: никто не видел, как он порою страдал.
Так, он однажды в Тригорское и совсем не пошел. Няня с утра занемогла, и он не захотел ее покидать. Теперь уже он поил ее липовым цветом и укутывал шубой, чтобы она пропотела. Этот день одиночества не прошел ему даром. Старые воспоминания с необузданной силой обрушились на него. Да, он имел желанное счастье, и он утратил его… Чтенье «Цыган» и восторженные похвалы в Тригорском были триумфом в глухой, захолустной усадьбе. Его Марина требовала от самозванца блеска и славы. Чем мог он подать о себе весть и как завладеть вниманием и чувством Элиз? Он отрицал в «Разговоре с книгопродавцем» обманчивые обольщения славы:
Да, славу такую он отвергал для себя, зная, однако ж, что прав был и книгопродавец, когда говорил: