Утро, однако, пришло ясное, ровное. Принятое твердое решение, неловкость за вчерашнюю ярость и брань, да, наконец, и сердечная мягкость, участливость к порывистой юности, которую просто надобно и оберечь, – все это вместе определило спокойную ту уравновешенность Прасковьи Александровны, с которой она проснулась наутро, тем самым установив мир во всем доме.
Пушкин приехал в Тригорское сам и также, казалось, узнал о предстоящем отъезде совершенно спокойно. «Что-то сегодня он слишком уж благоразумен, – осторожно подумала Осипова, – как бы какого коленца не выкинул! Да, все же лучше уехать: береженого и бог бережет!»
Предотъездное настроение заставило вспомнить в Тригорском и Дельвига.
– Он очень хорош. И он вспоминается мне как тихое озеро, – промолвила Анна.
– Как тихое озеро, – повторил следом за нею и Пушкин. – Вот, Анна Петровна, – обратился он к Керн, – из Риги проедете вы в Петербург, увидите Дельвига и, я ручаюсь вам, влюбитесь! Хотите пари? – Тут он улыбнулся, глянув на Анну. – Посмотрите, Анета как покраснела! И она влюблена. Я уж и так называю ее
Коротенький разговор вышел у Пушкина с Керн и наедине. Она залюбовалась на вороную его любимую лошадь, когда конюх ее вел в поводу с водопоя.
– Как я хотела б на ней прокатиться!
– А что ж, я сейчас прикажу оседлать.
– Тетушка как бы не рассердилась?
– Чего? Ведь я же не смею вас сопровождать…
Полутайком аргамака стали седлать на конюшне дамским седлом.
– Вы непременно вернитесь! Как же я буду без вас?
Керн покачала головой полуотрицательно, полулукаво.
Золотистые ленты на шляпе, под цвет ее глаз, заколыхались, и оттого показалось, что она улыбается не одними губами, но и всем своим существом. Это так у нее было всегда: ни один ее жест не оставался сам по себе, и каждому движению души отдавалась она вся без остатка. Пушкин так любовался ею!
– Я только одним глазком заглянула в ваши стихи, что вы передали мне для Родзянки. Они очень нескромны, эти стихи. Что это такое?
– Но вы же ведь только чуть заглянули в эти стихи!
– А знаю их наизусть.
Пушкину невольно припомнилось и дальше, но что было столь шутливо-легко под пером, то ни за что не сказалось бы вслух… А между тем Анна Петровна продолжала уже очень серьезно:
– Я вам скажу: вы угадали. У меня семилетняя девочка, и я хотела бы иметь еще ребенка. Но вот когда мне один раз показалось, что он у меня может быть… от Ермолая Федоровича… я вся содрогнулась. Никакие небесные силы не могли бы меня заставить его полюбить – ребенка, рожденного от него! Я чувствую лютую ненависть ко всей этой фамилии. Я говорю вам это открыто.
Пушкин слушал ее и глядел на нее с изумлением. Он знал хорошо изменчивость этих глаз – то ясных и нежных, то игриво кокетливых, то облачно томных, но сейчас это были глаза человека, произнесшего вслух важную тайную думу. Слова ее требовали прямого ответа, и сама она отнюдь не хотела шутить. И однако ж за этой открытостью была и еще глубина, обнажавшаяся вовсе не сразу, и Пушкин не знал, что ему отвечать. Он только негромко промолвил:
– А вы не вернетесь сюда?
Анна Петровна, казалось, ждала чего-то большего. На краткое мгновение огонек блеснул в ее быстрых глазах, и она ударила его перчаткою по руке:
– Лошадь готова. Помогите мне сесть. А сюда… вряд ли… нет, не вернусь! Я поеду в Петербург и влюблюсь там в Дельвига, как вы мне советуете.
Тут она приняла независимый и даже несколько гордый вид, с необычайною живостью снова напомнивший ему лицейские времена и Бакунину, казавшуюся ему всегда такой недоступной.
Это было, как бывает изредка в жизни, почти точным повторением прошлого, ибо была такая ж поездка и так же он помогал… И оттого он почти вздрогнул, когда, уже сидя в седле и предчувствуя радость движения, в котором развеет себя, Керн со своей высоты снова шутливо и весело поддразнила его:
– Я многое помню из ваших стихов. Но хотела б я знать, о ком это вы вспоминали в «Онегине»:
– Извольте мне подарить вашего «Онегина»! Я буду счастлива думать, что эти стихи отчасти и обо мне. – И она ударила хлыстом вороного.
Пушкин стоял и глядел ей вслед. Она скакала немного неловко, но все же бесстрашно, и ленты легко развевались по ветру, и над головой реял, дрожа, самый воздух, как бы ею оживотворенный.
И все ж после ужина Прасковья Александровна, сдерживая данное ею обещание, приказала заложить лошадей, и все отправились на прощанье с Михайловским. Только Евпраксию оставили дома; она очень просилась, но мать была непреклонна.