Уходить не хотелось. Так он когда-то просидел целую ночь в Аккермане, на прибрежной башне Днестровского лимана, любуясь через него отдаленным, но видимым Овидиополем. Оттуда беседовал он с Овидиевою тенью. Тени иные теперь его окружали в кремле… Так и сейчас встретил он вечер, и ночь, и городские огни, звезды на небе. Отрадно было ему это полное его одиночество не дома и не в постели…
Заслышав призывный реденький звон к ранней обедне, которому откликнулись звоны в десятках церквей, Пушкин открыл отдохнувшие веки и потянулся. Он не беседовал нынче с Овидием, но он помянул свою молодость этою вольной ночевкой.
Утро едва занималось, было прохладно. Он осторожно, пробуя камни, спустился к реке и, наклонясь, поплескал себе на лицо. Так он миновал и ворота, и будочника, который, быть может, вздремнув, вспомнил только бекешу его да одни бакенбарды над ней (чего во сне не привидится!) и, перекрестившись, суеверно отплюнулся.
В гостинице встретил его сонный швейцар, должно быть, ругнувшийся про себя на господина сочинителя, который не иначе как до рассвета резался в карты, а не то и кутил в каком-нибудь притоне на Запсковье.
Но Пушкин не лег; после столь короткого сна он чувствовал себя необыкновенно свежо и легко. Он не спеша переоделся и вымылся, потом, с промежутками, стал добиваться слуги, ничуть не сердясь, что на оклики не появлялся никто. В конце концов жизнь все-таки заворошилась, он выпил и чаю, а еще погодя и позавтракал.
Тут, в полупустой общей столовой, ему удалось разговориться с заезжим и, кажется, знающим лекарем. Он ничуть не пугал Пушкина ни операцией и никакими другими лечебными неприятностями, остерегая всего лишь от излишних движений: не ездить верхом и не ходить много пешком, и все в этом роде. Пушкин слушал в пол-уха. Ему важно было одно: чтобы было что сказать губернатору.
Близко к полудню снова он вышел на улицу и кликнул извозчика. Солнечный день понемногу разогревался. Пушкин не чувствовал ни малейшей усталости. Он был весел и бодр и совершенно здоров. Эта ночевка на воздухе только его укрепила.
– Так к губернатору?
– Да, к губернатору! Да кой черт к губернатору, хотя б и к царю! Не все ли равно? Только вези.
Кучер испуганно зацокал на лошадь, задвигал вожжами, но к странному седоку больше не оборачивался.
Адеркас редкого посетителя принял с изысканной вежливостью. Он сам имел тайную склонность к стихам и не прочь был их почитать и услышать совет, а быть может, и похвалу: кое-что, по его скромному мнению, у него выходило вовсе не плохо. Другие очередные посетители ждали, когда ж наконец выйдет сей дворянин, приглашенный тотчас, как о нем доложили. А в кабинете меж тем очень скоро стало похоже на то, что не губернатор принимал ссыльного поэта, а Пушкин у себя принимал губернатора, заехавшего к нему с визитом. Провинциальному администратору этому посетитель его весьма импонировал – и не одною только своей поэтической славой, но, пожалуй, и всею фигурой, французской легкою речью и общею непринужденностью. Да и кроме того, как-никак, например, государь: вспоминает ли он Адеркаса?.. Смешно и подумать… А Пушкин ему, может быть, снится каждую ночь. Дьявольская разница!
– Так, собственно, что ж вы хотите?
– Я сказывал вам, что лекари здесь за операцию никак не берутся… Сколько я спрашивал! А операция между тем неизбежна. Необходимо в столицу, а может быть, и в чужие края.
– Я понимаю вас, да. Дело серьезное. Дело о жизни и смерти.
– Вот именно.
– Так я в этом смысле и отнесусь, тут шутить не приходится. Или в чужие края?
– Вот именно так.
– Я доложу его высокопревосходительству… господину маркизу, да. Надеюсь, вы у меня пообедаете?
Пушкин обедал у губернатора и поправил ему стишок. Губернатор посоветовал побывать и у архиерея. «Что ж, архиерей… Можно и у архиерея…» – подумал про себя Пушкин, но с этим визитом не торопился. Он побывал у своих псковских знакомых, отыскал и Вениамина Петровича Ганнибала, заседателя от дворянства в псковской палате гражданского суда.
Двоюродный дядя Вениамин о необычайном конце своего родителя уже знал и готовился, покинув должность, перебираться в Петровское. Пушкин поразился необычайному количеству флейт, любовно расставленных в особом обширном шкафу. Речь Ганнибала была несколько затруднена, и не совсем понятно было, как он исправляет свою заседательскую должность. Пушкину вспомнились слова Петра Абрамовича о том, как он пишет записки: «Думаю – флейтой, а выходит как барабан». Не так же ль по службе и у Вениамина? Он попросил его что-либо сыграть, и тот сразу преобразился. Пальцы его оказались тонкими и подвижными, звуки лились мелодически грустно.
– А вот поглядите, – сказал он и вынул из замши необычайно широкую, из десяти равномерно укорачивающихся и сдвинутых рядом друг к другу тростниковых дудочек, флейту. Пушкин глядел с любопытством.
– Это называется флейтою Пана.
Пушкин его попросил показать, как ею пользуются. Но Вениамин Петрович покачал головой и кратко сказал:
– Я на ней не умею.