Но чем далее было от основного этого факта, тем более живо возникало вокруг… Так он вспомнил другого «отвергнутого», который, впрочем, Марии делал уже и действительное предложение: граф Олизар, польский поэт и масон. Он к нему было начал послание, но и здесь, странно, тема любви отлетала, и перо, как бы само собою, чертило легкие наброски о взаимоотношениях поляков и русских: то самое, что его занимало в эпохе Смутного времени, в которую все более погружался… Так послание это и осталось незавершенным.
Но отсюда шли мысли о примирении народов, близких по крови и языку: славян и славян. А под конец он вздохнул и о юношеских своих мечтаниях – о вечном мире между народами вообще. И в памяти живо возникла столовая в доме генерала Орлова: опять Кишинев… И уже не Мария, а блистательная сестра ее, властная красавица генеральша Екатерина Николаевна: генерал командовал дивизией, она же командовала генералом. Недаром в семейных альбомах изображали ее с розгой в руках, а муж перед ней на коленях…
Пушкин думал и раньше уже о Марине, сопутнице самозванца. Он видел на юге и знал многих полек, у него было достаточно красок, легких, живых и очаровательных, чтобы придать ей национальный ее колорит, но ему нужна была – властность! Образы емки, они не портреты, в них, как ручьи, воды стекаются с разных сторон: так и Екатерина Раевская органично вступала в образ Марины.
Это был Киев, февраль и Контракты, и это был точный портрет, хоть и всего только легкий набросок: молодая красавица собиралась в тот день на традиционный бал, дававшийся предводителем дворянства во время знаменитой киевской ярмарки.
Дверь в ее комнату тогда была приоткрыта, и Пушкин позволил себе пошутить:
– Вам, кажется, недостает только алмазного венца!
Екатерина Николаевна чем-то внезапно была раздражена, рассердилась на горничную, и Пушкину, не оборачиваясь, ответила с запальчивым вызовом:
– Как знать, быть может, вы и правы!
Бог весть, что она в это вкладывала, но честолюбие ее обнаружило в эту минуту свою высокую пробу.
Нет, в послании к Олизару не было красок, это были лишь общие мысли, не образы… Эти широкие картины истории подлежали вовсе иному художественному воплощению. А вот образ Марины встал как живой.
Так, цепляясь одно за другое, многомысленно, сложно, ища своего места в обширном замысле целого, бродили в поэте отдельные мотивы и образы перед тем как улечься в гармонически единое целое.
Будущее произведение – это Смутное время и самозванцы, поляки и русские, царь и бояре, народ – все это перерастало в нем личную его жизнь и события этой внутренней жизни, во многом питаясь, однако же, ими. Это была большая задача. Своим «Борисом» он хотел дать историю, как ее понимает поэт; и одновременно лелеял мечту ввести на театр взамен напыщенной декламации живую и напряженную жизнь; и первее всего заботился он о той большой простоте, которая сочеталась бы и с ясною глубиною событий. Уже и в «Цыганах» своих испытывал он диалог живых чувств и страстей, но как все было здесь шире, труднее и увлекательнее. И насколько ответственнее и перед собою самим, и перед читателем, до которого наконец ему было дело: и важное дело, нешуточное! История, летописи, смена картин, подчиненная единому плану, – это было существенно ново для манеры его письма, вдохновение и труд здесь должны были быть особенно нераздельны.
И деревня ему предоставляла не один лишь простор – и тишину, и возможность сосредоточиться.
Здесь были прежде всего целые пласты живой человеческой речи. Он с жадностью слушал и впитывал и складную, теплую речь своей няни Арины Родионовны, и деревенский северный говор, разлитый вокруг и сохранивший во многом первоначальную свою простоту и энергию. Любил он деревенские песни на вечерней заре. Как холсты, расстилались они по берегу озера, и в самом их ладе просвечивал явственно старый уклад, живое минувшее.
Помещиков он не любил и скоро отвадил их от себя, сказываясь в нетях… Ни Пещуров, ни Рокотов, ни им подобные персонажи его не соблазняли, но вот духовного своего соглядатая, игумена Иону из Святогорского монастыря, хотя и остерегался он, но ничуть не чурался. Что с него требовать? Монах этот был ему не отец и не дядя, не сват. С ним можно и выпить, он был балагур и присловник, а помимо того, многое знал любопытное о старине, и у него же Пушкин глядел монастырские книги и записи, любопытные местные документы; через него приоткрывалась отчасти и роль духовенства в старой Руси.
Теперь перед Пушкиным вставали уже и отдельные лица будущей его трагедии, он слышал порою в себе тайные их интонации… И игумен Иона также просился лечь под перо.