Так издали, из Михайловского своего сидения, он озирал литературу журналов и альманахов, и книг, все еще рукописную комедию Грибоедова, не законченную Гнедичем «Илиаду». Так, в феврале он брату писал: «По журналам вижу необыкновенное брожение мыслей; это предвещает перемену Министерства на Парнасе. Я министр иностранных дел, и, кажется, дело до меня не касается. Если
Пушкин надеялся на сообразительность брата. Тут все играло намеками, и Лев был должен понять, что зарубежных планов своих Александр не оставил и не претендует на министерский пост на петербургском Парнасе, а, видно, Рылееву быть на его месте министром… Так намекал он на то, что сцена переправы через реку в «Палее» чересчур уж похожа на такую же сцену в «Кавказском пленнике», про себя, однако ж, прикидывая и другие рылеевские возможности – уже политические…
Порой в переписке приходилось касаться и очень житейского. Не один лишь одесский Савелов его обокрал, заставив отослать через Пущина последние свои шестьсот рублей (только что была от Плетнева получка в полтысячи), но никакой управы до сей поры он не нашел и на хищника Ольдекопа. Вяземский советовал ему обратиться к Шишкову, но Пушкин все не решался. «Онегин» печатался, хотя сначала и вовсе не верилось, «чтоб он протерся сквозь цензуру», и он приписывал эту свою удачу Шишкову, на которого воздействовал Гнедич. Кроме того, во «Втором послании к цензору» были у Пушкина лестные для министра строки, и теперь неловко было обращаться к нему же с личною просьбой. «Вот почему я не решился, по твоему совету, к нему прибегнуть в деле своем с Ольдекопом. В подлостях нужно некоторое благородство. Я же подличал благонамеренно – имея в виду пользу нашей словесности и усмиренье кичливого Красовского». (Красовский как раз и подписал к печати Ольдекопово издание.)
Так, в прозе и в шутку, вспоминал он собственное свое, уже далеко не шуточное, стихотворение, посвященное все тому же заклятому недругу Воронцову:
Но настоящее негодование его охватило, когда до него дошли слухи, что и «Бахчисарайский фонтан» тоже перепечатан, и также при переводе, но на сей раз на французский язык! И это как раз, когда будто налаживалось переиздание его поэм… Пущин писал ему из Москвы, что за три поэмы, изданные вместе, дадут 12 000 рублей. «Я должен от них отказаться, – восклицал Александр в письме к брату: – эдак с голоду умру – с отцом да с Ольдекопом. Прощай, я бешен».
Выгодная продажа эта становилась теперь невозможной «по причине новой типографической плутни». Пушкин решил, что Ольдекоп вздумал обкрадывать его систематически, и, забыв про все околичности, сел за письмо к Шишкову, прося его охранить от воровства. Он был так взбешен, и «Бахчисарайский фонтан» так сидел в голове свежей обидой, что в черновике он даже спутал, написав, что Ольдекоп переиздал эту поэму в двадцать четвертом году…
Письма этого все же он так-таки не отослал, отвел только душу, а еще погодя получил извещение, что и самые слухи были неверны.
Деньги, однако ж, мучительно были нужны. Еще в декабре он умолял брата «скорее вытащить Онегина из-под цензуры… деньги нужны. Долго не торгуйся за стихи – режь, рви, кромсай хоть все 54 строфы, но денег, ради бога денег!»
Но что было спрашивать с Ольдекопа, когда и сам этот милый братец направо и налево с каким-то неистовым упоением декламировал в Петербурге «Цыган», и приходилось прибегнуть к Бестужеву: «Пожури моего брата за то, что он не сдержал своего слова, – я не хотел, чтоб эта поэма известна была прежде времени, – теперь нечего делать – принужден ее напечатать, пока не растаскают ее по клочкам».
Впрочем, Левушка кое в чем проявлял и заботу об Александре. Напуганный собственной же болтовней, он в письме к Вяземскому всякие слухи о предполагаемом бегстве брата в чужие края называет дошедшими в Петербург из Москвы и объявляет их ложными; но тут же он радуется, что может пустить интересный новый слушок, и сообщает: «В одном из примечаний, присоединенных к Онегину, было место, убийственное для Василия Львовича; мне очень хотелось сохранить его, но брат, как добрый племянник, его выпустил». Это Лев вспоминал о дяде-осле! Так неудержима была эта его врожденная страсть к болтовне. Стихов же братниных в тайне он никогда и ни при каких обстоятельствах не мог сохранить.
А кроме брата были и просто приятели, которые с достоянием Пушкина ничуть не стеснялись, делая это даже с настоящею грацией. Выпрашивая для себя кусочек поэмы, они клялись и божились, что никому не дадут, а после писали другому какому-нибудь любителю изящной словесности такие изящные строки: «У меня есть кое-какие стихи Пушкина, которые, по дружбе к тебе, желал бы переслать, но боюсь изменою своего слова рассердить волшебника…» Но боязнь эта легко проходила, и вот, от приятеля к приятелю, докатывались они до Булгарина и попадали в печать…