С обеда пульс был крайне мал, слаб и част, – после полудни стал он подыматься, а к шестому часу ударял не более 120 в минуту и стал полнее и тверже. В то же время начал показываться небольшой общий жар. Вследствие полученных от д-ра Арендта наставлений приставили мы с д-ром Спасским 25 пиявок и в то же время послали за Арендтом. Он приехал и одобрил распоряжение наше. Больной наш твердою рукой сам ловил и припускал себе пиявок и неохотно позволял нам около себя копаться. Пульс стал ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник, за соломинку, робким голосом провозгласил надежду и обманул было и себя, и других, – но не надолго. Пушкин заметил, что я был бодрее, взял меня за руку и спросил:
– Никого тут нет?
– Никого, – отвечал я.
– Даль, скажи же мне правду, скоро ли я умру?
– Мы за тебя надеемся, Пушкин, право, надеемся!
Он пожал мне крепко руку и сказал:
– Ну, спасибо!
Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моею надеждою: ни прежде, ни после этого он не верил ей.
Пушкин сам помогал ставить пиявки; смотрел, как они принимались, и приговаривал: «Вот это хорошо, это прекрасно». Через несколько минут потом Пушкин, глубоко вздохнув, сказал:
– Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского[46]
, мне бы легче было умирать.В течение вечера (28-го), как казалось, что Пушкину хотя едва-едва легче; какая-то слабая надежда рождалась в сердце более, нежели в уме; Арендт не надеялся и говорил, что спасение было бы чудом; он мало страдал, ибо ему помогали маслом.
Я возвратился к Пушкину около 7 часов вечера. Я нашел, что у него теплота в теле увеличилась, пульс сделался гораздо явственнее и боль в животе ощутительнее. Больной охотно соглашался на все предлагаемые ему пособия. Он часто требовал холодной воды, которую ему давали по чайным ложечкам, что весьма его освежало. Так как эту ночь предложил остаться при больном д-р Даль, то я оставил Пушкина около полуночи.
Эту ночь всю Даль просидел у его постели, а я, Вяземский и Виельгорский в ближней горнице.
Вообще с начала до конца своих страданий (кроме двух или трех часов первой ночи, в которую они превзошли всякую меру человеческого терпения) он был удивительно тверд. «Я был в тридцати сражениях, – говорил доктор Арендт, – я видел много умирающих, но мало видел подобного».
Арендт, который видел много смертей на веку своем и на полях сражений, и на болезненных одрах, отходил со слезами на глазах от постели его и говорил, что он никогда не видел ничего подобного, такого терпения при таких страданиях. Еще сказал и повторил несколько раз Арендт замечательное и прекрасное утешительное слово об этом несчастном приключении:
– Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы; но для чести жены его – это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую к ней Пушкин сохранил.
Эти слова в устах Арендта, который не имел никакой личной связи с Пушкиным и был при нем, как был бы он при каждом другом в том же положении, удивительно выразительны. Надобно знать Арендта, его рассеянность, его привычку к подобным сценам, чтобы понять всю силу его впечатления. Стало быть, видимое им было так убедительно, так поразительно и полно истины, что пробудило и его внимание и им овладело.
Посреди самых ужасных физических страданий (заставивших содрогнуться даже привычного к подобным сценам Арендта) Пушкин думал только о жене и о том, что она должна была чувствовать по его вине. В каждом промежутке между приступами мучительной боли он ее призывал, старался утешить, повторял, что считает ее неповинною в своей смерти и что никогда ни на одну минуту не лишал ее своего доверия и любви.
Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться со смертью, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что роковой час ударил. Плетнев говорил: «Глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти». Пушкин положительно отвергал утешение наше и на слова мои: «Все мы надеемся, не отчаивайся и ты», отвечал:
– Нет; мне здесь не житье; я умру, да видно уж так и надо!
В ночь на 29-е он повторял несколько раз подобное; спрашивал, например: «Который час?» – и на ответ мой продолжал отрывисто и с остановкою:
– Долго ли мне так мучиться! Пожалуйста, поскорей!