О, как же он презирал их! Их, чьи мозги были такими же истертыми и поношенными, как подошвы старых сапог. Что вообще они знали, что видели, окромя бутылки с водкой?! Но эти жадные крысы умудрялись сохранять извечное недовольство жизнью! Эти норовящие удушить друг друга человеческие ошметки, как ни в чем не бывало, рассуждали о справедливости! В нем не было ни крупицы доброты и жалости к ним, только сухая злоба. Он ненавидел их голоса, их жесты, их походку, их мелочные, сварливые, завистливые, жестокие глаза. Ему хотелось измываться над ними, пинать, мучить их, плевать в их отекшие от непрерывного пьянства лица! Он ненавидел всё их мошкариное мироустройство, это ликование бездарности, организованное так, что наиболее сильные и выдающиеся оказывались слишком слабыми, ведь им извечно противостояли стадные инстинкты, боязливость окружающих, их численное превосходство. Они, как скопище змей, обнимают и душат друг друга, не давая вырваться из клубка никому. И всё здесь пронизано властью. Даже самый слабый имеет власть над еще более слабым. Даже ребенок имеет власть над жуком, а жук имеет власть над комком земли. А когда последний комок летит на крышку гроба, власть возвращается к земле. И круг замыкается. Вот здесь, в смешанной с гравием мокрой глине, замыкается.
Он понимал, что в этой нескончаемой и, по сути, безысходной борьбе за власть есть что-то гадостное, подлое, мелочное, но это понимание не могло остановить его стремление к увеличению собственного пространства власти. Ничто не терзало его больше, чем мысль, что он – лишь один из многих, растворяющийся в общей массе. Он был в ярости оттого, что средства на пути к цели превратились в преграды и поглотили саму цель. Он злился и на себя, что не может противостоять им, что ему не хватает духа поставить всех их разом на место, что ему приходится довольствоваться тем смехотворно малым, что есть. Он вспоминал святых, которые уходили в пустыню, и понимал, что правда там – в пустыне. И это давно известно, но Церковь уже много веков продолжает делать вид, что нелепый компромисс между суетой и пустыней возможен. Но еще он осознавал, что сам он никогда не отправится в пустыню. И потому, когда одна его половина указывала на святых отшельников, то вторая отворачивалась от них, втайне вынося им обвинительный приговор. Нет, он не мог отделаться от убеждения, что лучшее должно господствовать, и нет ничего страшнее и опаснее неуправляемого стада. Но должен же был кто-то оставаться духовным маяком для этого сброда! Иначе порвутся последние нитки, связывающие вселенную, и весь мир полетит в тартарары… Порой он даже не мог поверить тому, что сам он – кость от кости этого волглого народа. Но чем больше он хотел доказать то, что он – сам по себе, тем чаще находил в себе их качества и привычки, укрепившиеся настолько, что вытравить их уже не было никакой возможности. Когда он успел заразиться их болезнью? Как это могло произойти? Как он это допустил? Неужели же ему суждено сгинуть в гуще этой копошащейся глупости и ничтожества? Ведь только он получал долгожданную капельку власти, как она тотчас обращалась в свою противоположность, и начинала казаться ему воплощением бессилия. Компас, который он держал в руках, не выводил его на торную дорогу, наоборот – он всё больше забредал в непролазные дебри и дрем. Как будто Господь зловеще пошутил, всучив ему связку ключей от Царства Небесного, но не удосужившись пояснить, каким ключом какую дверь открывать, и даже не намекнув на то, как часто станут меняться замки. Он больше не способен выносить того, что чернь превратила его в пожелтелый, утративший лоск традиционный костюм, который уже давно никому не приходит в голову надевать, поскольку окружающие примут его за наряд скомороха. И он чувствовал себя этим беспомощным шутом, но больше всего раздражало то, что его стыд не был скрыт от окружающих, они догадывались о его чувствах и гнусно шушукались о них. Наверняка он вызывал у них не меньшее омерзение, чем они у него. Не иначе. Эта оглядка на другого, эта необходимость с ним считаться, эта зависимость от него бередила его душу. Нет, если он и шел на уступки, то делал это через силу, он и к Богу-то, если задуматься, пришел из-за этого нежелания преклоняться перед людьми.