Ася Лацис – никого он не любил так самозабвенно, как ее, – весело говорила ему: «Мой дорогой Вальтер, идеал – это бесклассовое общество. Общество, в котором торжествует справедливость. Ты прекрасно это знаешь. Не понимаю, чего ты так волнуешься». В этом была вся она – следить, не волнуется ли он. У него было внутреннее убеждение, что экономика не должна управлять жизнью человека, отнимать ее. Ему постоянно вспоминались строки Макса Хоркхаймера: «Слепой приговор, вынесенный экономикой и заключающийся в том, что более могущественная социальная сила обрекает большую часть человечества на бессмысленное прозябание и изничтожает бесчисленные таланты и дарования, считается всеми неотвратимым и осуществляется в поведении людей».
– Вальтер, ты художник, – говорила ему Ася. – В отличие от всех нас, ты свободен.
Хоркхаймер тоже был прав: «Индивидуальность, которая и является движущей силой художественного творчества и вкуса, состоит не в каких-то отличительных чертах характера или причудах, а в способности противостоять пластической хирургии господствующей экономической системы, всех режущей по одному лекалу».
– Ты единственный в своем роде, – льстила ему Ася.
– Ах, если бы, – отвечал он ей. – У меня нет той силы, которой обладает настоящий художник. Я не поэт. Мои сочинения остаются незавершенными, это хаос фальшивых зачинов. Я даже эссе свои не могу закончить.
Беньямин приезжал к ней в Москву зимой 1926 года, надеясь, что роман между ними вспыхнет вновь, что он найдет наконец успокоение в ее любви. Ему нужна была любящая женщина, которая разделяла бы его политические идеалы и понимала его духовные запросы. Но стоило им начать разговор о чем-нибудь серьезном, они тут же странным образом отдалялись друг от друга. Ее марксизм был каким-то расплывчатым и плоским. Она просто полностью приняла линию партии, что не могло не смущать его. И правда, он не мог удержаться от ухмылки, когда она, представляя его советским друзьям, говорила: «Товарищ Беньямин».
У его старого друга Шолема был готов собственный ответ на вопрос о том, что может быть наиболее полным выражением человеческих чаяний.
– Это восстановление мессианского царства – тиккун[25]
, – говорил он.Тиккун – прекрасное понятие. Но то, что Герхард (теперь он называл себя Гершомом) Шолем имел в виду под восстановлением, можно было уразуметь, лишь проштудировав целую библиотеку мудреных трудов по каббале, и Беньямин испытывал смущение, прикасаясь к этой теме. Самому Шолему понадобилось всю жизнь посвятить тому, чтобы понять это учение, а уж какие шансы у него, Беньямина, хоть сколько-нибудь проникнуть в его суть? Может быть, если бы он выучил иврит и прошел нужный курс наук, то избавился бы от этих своих колебаний… Но эта мечта, как и многие другие, улетучилась. Никогда ему не выучить иврит, ну и не бывать в Иерусалиме. И что еще хуже, при его жизни мир вряд ли исправится.
Протолкавшись сквозь строй торговцев, Беньямин распахнул железные ворота дома номер 17 на рю де Бюси и вошел в сырой двор, пахнувший бельем и помойкой. Перешагнув через сломанный трехколесный велосипед, он по нескольким темным пролетам поднялся на этаж, где жила Жюли Фарендо.
Он вспомнил тот день, лет пять назад, когда Ганс Фиттко и его жена Лиза познакомили его с Жюли в кафе «Дом». В левых интеллектуальных кругах Парижа конца тридцатых годов Фиттко были вездесущими, из них через край хлестала энергия, и они организовывали бесконечные антигитлеровские протесты или собирали деньги для отправки подпольным антифашистским организациям в Австрии и Германии. Жюли и Лиза вместе работали над брошюрой, призывающей французов сплотиться в борьбе против Гитлера, пока еще не поздно. Беньямин прочел это воззвание (и отмахнулся от него, посчитав неосуществимым) еще до знакомства с Жюли.
Кажется, не прошло и недели после их знакомства в кафе «Дом», как он встретил ее в библиотеке. Она сказала ему, что ищет материалы для статьи о Великой французской революции как теме исторических сочинений. И тут же заговорила об «Истории французской революции» Карлейля и его оригинальном, но убедительном рассказе о тех годах, когда рушились все основы.
– Обожаю Карлейля, – уверяла его она, – даже когда он ошибается. Он так страстен. Люблю страстных.
Беньямин, сам страстностью не отличавшийся, возразил:
– Карлейль принадлежал к худшей породе англичан – догматик, грубиян с манией величия. В лондонских клубах полно таких людей.
Этой мягкой отповеди было, по-видимому, достаточно, чтобы покорить ее сердце. В тот же день она позвала его к себе домой, и, едва успев закрыть за собой дверь, он уже расстегивал ее кофточку. Ей был тридцать один год, у нее были тугие маленькие груди, как у Аси, и узкие бедра. Белокурые волосы локонами рассыпались ей на плечи. И глаза у нее были такие же – серо-зеленые, и такие же ровные зубы. У нее было все, что было у Аси, кроме, увы, холодного, безжалостного сердца, и ему этого не хватало. Душа у Жюли была кроткой и потому неинтересной, она не звала его в глубины.