– Я буду скучать, – прошептала она, положив подбородок ему на плечо.
– Ты мне очень дорога, Жюли. И ты так добра.
– Пиши, Вальтер. Где бы ты ни оказался.
Она подошла к столу, вынула из ящика конверт с деньгами и сунула ему в карман пачку купюр.
– Ты и так уже много дала, – слабо запротестовал он. – Не нужно, наверное.
– Ничего не хочу слышать.
– Ты уверена?
Она кивнула, позволив ему запечатлеть прощальные поцелуи на обеих своих щеках. В глубине души она чувствовала, что никогда больше не увидит его, во всяком случае в этой жизни, и ей потребовалось все ее самообладание, чтобы не разрыдаться. Это было бы для него невыносимо.
Беньямин слепо шагнул в темноту лестничной площадки. Ноги подкашивались, в голове стучало от выпитого вина, от усилий любви. Он спускался, и ему казалось, что он падает в яму. Земля –
3
Лиза Фиттко
Дорогой Ганс!
Где бы ты ни был, милый, мне так тебя не хватает. Пишу тебе в надежде, что ты жив. Я знаю, что ты жив. Ты не из тех, кого так легко убить.
Я пишу из Гюрса. Помнишь – Гюрс, что недалеко от Олорона, куда мы посылали письма друзьям из Бригады? Ларс, кажется, называл его «геенна Гюрс»? Он любил, конечно, преувеличить, представить все страшнее и поразительнее, чем оно было в действительности. Я здесь несколько недель, и на Дантов ад тут совсем не похоже. Похоже, скорее, на ад с той картины, что ты как-то показал мне, – «Сад земных наслаждений», не помню имя художника. С тех пор как я здесь, моя память выкидывает ужасные фокусы. Иногда я и свое-то имя с трудом могу вспомнить.
Может быть, так и задумано. Заставить человека забыть прошлое. Чтобы осталось не имя, а номер. Управлять людьми, которые не помнят себя и своего прошлого, гораздо проще. История здесь не существует. Есть только настоящий момент, болтающийся, как лампочка на обтрепанном шнуре, ничем не прикрытый, без всяких прикрас. Нет здесь и никакого намека на будущее, нет проблеска надежды, который вел бы нас вперед во времени. Слово «завтра» выпало из нашего лексикона. Мы живем в настоящем, которое окружает нас, как труба из орудийной стали, и ни с одной стороны нет света.
Попробую восстановить в памяти то, что произошло, – и для тебя, и для себя. Когда пишешь, многое становится яснее.
Вскоре после того, как тебя увезли, женщин собрали на Велодроме д’Ивер. Полиция арестовала почти всех, у кого было немецкое имя или паспорт или кто имел хоть какое-то отношение к рейху. Если у тебя белокурые волосы, голубые глаза или прямая спина – этого было достаточно! И горе тем из нас, кто говорит с акцентом!
Мы с Полетт решили зарегистрироваться вместе и почти пять часов простояли в очереди перед стадионом. Мы ждали, пока нас «оформят», а охранники глазели на нас так, будто мы запаршивевший скот.
Некоторые из женщин впадали в истерику и придумывали самые несусветные отговорки. Вот уж было состязание в изобретательности! У каждой из нас находилось железное основание, по которому подозревать нас в чем-либо было полным абсурдом. Одна сказала, что она полька. Поляков, мол, интернировать не положено. Это нелогично, ведь Польша против Германии! Другая жаловалась на сердце и требовала измерить ей пульс. «Вы у кого-нибудь видели такой пульс? И печень у меня посажена. Понимаете, я пью. Двадцать лет не просыхаю! Джин, водку, дрянь всякую. Врач сказал, что мне всего несколько недель осталось! Не месяцев, а недель, слышите?!»
Миниатюрная женщина в красном платье, не обращаясь ни к кому в особенности, голосила: «Гляньте, как у меня лодыжки распухли. Разве можно больного человека за решетку сажать?»
«Нас не посадят, – твердила другая, с волосами, как белый пух одуванчика. В ее дрожащем голосе слышалась слабая надежда обреченных. – Тут тысяч десять женщин. Какая тюрьма в Париже вместит столько народу? Нас отпустят. Всех. Это бессмысленная процедура – обычное французское бюрократическое безумие».