На многое из того, что здесь происходит, тяжело смотреть. Рядом со мной спит на полу, на совсем тонком, жестком тюфяке странная девушка Гизела. Кажется, нацисты у нее на глазах избивали прикладом винтовки отца, пока не пробили ему голову. Он так и умер на полу, на руках у жены. Мать Гизелы, которую тоже привезли сюда, была давно и неизлечимо больна раком. Кожа у нее стала смугло-желтой, как у мулатки, глаза ввалились глубоко в череп, словно шляпки старых забитых гвоздей. Каждый день после обеда несчастная женщина выходила на подкашивающихся ногах из барака и ложилась на грубое шерстяное одеяло, которое Гизела расстилала на земле. Вечерами она баюкала мать, глухим, тихим голосом напевая ей народные песни, которых я никогда раньше не слышала. Меня удивляло, что они не разговаривают друг с другом, – наверное, им было достаточно просто быть вместе. Может быть, сказать нужно было так много, что и начинать не стоило? А может, наоборот, они пережили такое горе и сейчас были в такой беде, что разговоры тут ничем помочь не могли. Так или иначе, несколько дней назад мать ее умерла. Я была там, рядом с ней, и видела, как она рассыпается, словно сожженный уголек: форма какое-то время сохраняется, потом разваливается, и остается лишь зола, которую развеет ветер.
Когда мать увозили, Гизела не плакала, не вымолвила ни слова. Лицо ее не выражало никаких чувств, слез не было, – должно быть, ее целиком поглотила пучина горя. Сегодня она – вернее, оставшаяся от нее оболочка – весь день просидела на своем тюфяке. Синие круги у нее под глазами, которых она почти не открывает, потемнели еще больше. Утром я попробовала заговорить с ней, предложила сигарету, но она не отвечала мне. Даже не кивнула, ни звука не издала. Я за нее побаиваюсь. Уж слишком много на нее свалилось.
Напротив меня расположилась на своем тюфяке напыщенная, но презабавная дама, ее зовут Или`. Вряд ли ты ее знаешь, но в Париже она везде мелькала, – кажется, она подруга Жюли Фарендо. Мне приходилось видеть ее среди гостей на многолюдных вечерах – ее меха и драгоценности сразу бросались в глаза. Она беспрерывно курила сигареты с длинным мундштуком из слоновой кости, выпуская кольца дыма. Тогда она меня раздражала, а сейчас – нет. Мне даже нравится ее практическая сметка и бравада. Побольше бы таких, как она, и мы выдюжим в этой войне.
Она рассказывала мне, что, когда нацисты запросто захватили Вену, они вытаскивали еврейских женщин на улицы и заставляли их на коленях чистить тротуары. Или`, в своих мехах и драгоценностях, в бешенстве выбежала на улицу и заорала на этих подонков. «А ну, давайте мне щетку! Быстро!» Ей отвечали: «Мадам, успокойтесь, вас это не касается. Возвращайтесь, откуда пришли». – «Я еврейка! – кричала она. – Несите щетку, или я буду жаловаться вашему начальству!» Они тихо ретировались. Ну не прелесть ли? Знаешь, они ведь трусы, эти фанатики фюрера. Только прячутся за своей формой.
Или` взяла с собой художественные принадлежности: краски, кисти, даже свернутые холсты – она вставляет их в рамы, которые ей, по-видимому, весьма охотно предоставляют охранницы. (Попросишь у них кусочек хлеба, они на тебя окрысятся, зато раму для картины – это пожалуйста!) На второй день нашего пребывания в Гюрсе она разбила свою походную мастерскую на лужайке и начала писать. Это был довольно эффектный жест, и вокруг нее, недоумевая и любопытствуя, собрались поглазеть люди. А теперь она еще и дает уроки! Думаю, бесполезно убеждать ее в том, что не искусством единым живет человек…
Но уж едой здешней точно не проживешь. Каждый день, снова и снова турецкий горох – сухой и безвкусный, как камешки, его приходится замачивать на ночь в ржавой воде, а потом целый час варить. Всего мы получаем по десять-пятнадцать горошин, этих противных дробинок. Потом долго пережевываешь их, пока не получится малоаппетитная каша, которую можно проглотить. По утрам охранницы приносят по чашке суррогатного кофе – такого отвратительного, что уже после первого глотка хочется блевать.
Иногда нам достается по резиновой морковке или порции слипшейся залежалой капусты. Картошка черная, заплесневелая. Буханки хлеба нарезают со скаредностью невероятной – одну на полдюжины женщин. Порции раздают утром, и нужно рассчитать, сколько съешь за один раз. Я стараюсь оттягивать время еды, пока голод не станет нестерпимым. Потом жду еще и ем, только когда он начинает ослабевать. Так, кажется, лучше всего, не знаю уж почему.