Самым сложным пациентом Амора оставался Яспер. Твердолоб был, самолюбив, упрямо считал себя неуязвимым. Он долго отказывался признаваться, как был задет предательством командования — гордо заявлял: плевать, я сделал то, что должен, если они — тупые боровы, не желающие исполнять свой долг, то пусть их совесть будет их судьей. Но в редкие минуты откровений он признавался: по совести-то именно командование и должно было выступать против людей Дюмушеля, против кукловодов Лиоско, оно должно было первым броситься на защиту законно выбранного главы Лиги, иначе все их присяги, громкие слова и декларации превращаются в убогое ничто. А через секунду — он снова высокомерно вскидывал голову и заявлял: и плевать на них, я рад, что больше никакого отношения к ним не имею. Словно можно было скрыть, с каким трепетом он относится к мундирам и наградам, что, когда ему приходили приглашения на какие-то празднества, он долго ругался, клял «этих ублюдков» на чем свет стоит, но всегда принимал в них участие. Яспер долго и тяжело учился жить вне гвардии — и с Амором. Он был привычен к резкости и краткости, приказывать, а не просить, решать, а не совещаться — это могло быть болезненным. Иногда — очень. Особенно уязвляло его нежелание принимать советы. Тот первый раз, когда Яспер признался: да, черт побери, у меня проблемы, у меня не ПТС, но нервы ни к черту, — стал праздником для Амора. И пришлось ждать куда дольше, прежде чем Яспер решил, чем он может заняться, помимо перетирания медалей и пристального слежения за политикой. Неожиданно он решил открыть строительную контору: рынок для этого был огромным, Ясперу предложили свою помощь сразу несколько бывших сослуживцев, тоже не особо занятых вне гвардии, и он с азартом принялся за дело. Тогда и сам Амор признал: ему тоже не помешала бы помощь — не уходили страхи, только добавлялись новые, не помешал бы чуть более щадящий режим, чтобы избавиться от вечного ощущения усталости, и неплохо было бы озаботиться собственным жилищем, чтобы оно перестало наконец походить на казарму.
Среди многих людей, с которыми так или иначе был связан Амор, он отчего-то особенно привязался к Эше Амади. То ли потому, что считал ответственным за него, то ли потому, что постоянно был рядом, когда у него что-то да случалось. То — еще в лагере — его откачивали от очередной попытки самоубийства, и Амор сидел ночи напролет, слушал эпизод за эпизодом из той жизни в банде «майора» Эну и отчаянно желал воскресить его и приспешников и лично вырезать сердце и внутренности, набить их красными муравьями и скормить ему, то медсестра просила Амора поговорить с этим одержимым Эше — у него случилась еще одна истерика, и его, тринадцатилетнего, недокормленного, нездорового, с трудом удерживали двое мощных санитаров. То открывалась рана, отказывали почки, еще что-нибудь: Эше был одним большим клубком проблем. И он постоянно оглядывался на Амора — правильно я делаю, отец священник, правильно ли вы отреагируете, господин святоша, не подведете ли, не оступитесь, не разрушите ли мою веру в то, что люди все-таки бывают хорошими. Эта ответственность могла раздавить Амора — но заставляла выпрямляться, выдерживать, укрепляться. После откровений Эше оказывалось чуть проще понимать и приступы угрюмости Яспера — и многих других: их было слишком много, и Амор один из них.
Эше провел не один месяц в Йоханнесбурге — он давал показания в одном процессе, затем майор Тафари вызывал его в качестве свидетеля еще в одно место. Эше рисовал портреты людей, входивших в отряд «майора» Эну, жертв, опознавал их останки, вспоминал места, где они останавливались, селения, в которых бывали, людей, с которыми встречался «сэр майор». Тафари заставлял его рассказывать и о том, что Эну превратил его практически в своего наложника — со всеми подробностями, от которых блевал не только Эше, но и слушавшие его, а затем долго и упорно выбивал ему компенсации и амнистию. Эше, неожиданно для себя, оказался обладателем неплохой суммы на банковском счету, именной стипендии — и вынужден был благодарить человека, последовательно и очень обстоятельно вскрывавшего все, в том числе самые глубокие его раны. Он ненавидел Тафари — каялся в этом Амору — отказывался принимать деньги, стипендию, сбегал, пропадал неделями — возвращался.
Тафари, часто встречавшийся с Амором — по долгу службы, в попытке оправдаться, просто чтобы посидеть в его компании, помолчать, собраться с мыслями, поделиться ими с человеком, который гарантированно сохранит их — жаловался, что не может, косноязычный дурак, внятно объяснить тому же Эше, что именно и зачем он делает.