Сид продолжал бекать и мекать, но так и не ответил на мой вопрос о том, не болен ли он. Я подошел к нему, взял его за плечи и развернул лицом к себе: мое сочувствие и озабоченность обернулись грубостью.
— Рассказывай! Что бы там ни было, рассказывай, черт возьми!
Секунда или две — молчание. Сид пытался заговорить. Он совершал над собой такие усилия, будто глыбы ворочал. Наконец пожелавшие выходить наружу слова слетели с его уст.
Он проговорил:
— Тебя не застали «У миссис Шо», поэтому передали мне. Я хотел подождать, пока не… Я понимаю, как важно для тебя это представление, но… Позвонили из Нью-Йорка. Твой отец… — Тут Сид осекся. Вот оно что. Больше он ничего не смог из себя выдавить. И, по правде говоря, больше мне ничего и не нужно было слышать.
Умер.
В течение минуты-другой никто из нас не проронил ни слова, не зная, что сказать.
Мой отец умер.
Сид первым нарушил тишину:
— Если хочешь, я поговорю с Джеком…
— Не надо.
— Он все поймет. Ведь речь о твоем отце.
— Сид, я выступаю сегодня. Я выхожу на сцену. Шоу должно продолжаться, и все такое. Мой отец умер, ну и что?
У Сида был такой ошарашенный вид, будто его ударили камнем по голове.
— Ну так что теперь? Ты его когда-нибудь со мной видел? Ты когда-нибудь видел, чтоб он пришел в зал поддержать меня? Ты вообще хоть раз его видел, Сид? Он умер, это грустно, но точно так же бывает грустно, когда умирает любой другой человек, которого сбила на перекрестке машина и которого я никогда не знал. Не могу же я отменять представление всякий раз, когда умирает бог знает кто.
Сказав это, я сам себя убедил: мой отец — бог знает кто. Мне наплевать.
Сид ничего на это не сказал. Сид просто глядел на меня… глядел на меня…
Сид ушел.
Наконец клуб наполнился народом, пора было начинать представление, и я вышел на сцену — снова вступил в эту пустоту, поджидавшую меня.
Я хорошо выступал.
Я хорошо выступал первые три минуты из моих шести с половиной. А потом я дошел до номеров, где речь шла о моем отце-пьянице. И тут не выдержал. Я не сломился и не расплакался, я не распустил нюни — ничего такого. Я просто объявил со сцены, что мой отец умер, — и моментально все смешки стихли. Обычно всегда так бывает, если начинаешь говорить в комедийном представлении о реальных людях, которые умерли. Правда, раздалось жидкое хихиканье: видно, кто-то решил, что я заготовил чертовски смешную шутку.
Ничего подобного. Меня внезапно охватил острый приступ вины, который никак не проходил. Я заговорил о том, что мой отец никогда мне не помогал, что он избивал меня, что, по моему убеждению, он свел в могилу мою мать. Я вовсе не собирался в свой первый вечер в Лас-Вегасе трепаться обо всем этом, но мое горе словно затянуло меня в канаву, из которой я никак не мог выкарабкаться. Я уже, как камикадзе, летел носом в землю. Вся эта безобразная сцена продолжалась от силы минуту. Или меньше. Но даже без малого минуты такого безумного трепа оказалось достаточно, чтобы любая толпа успела растерять улыбки. В течение следующих ста двадцати секунд я трудился как мог, старался снова отвоевать зрителей, чтобы Эдди ожидала публика, настроенная не на поминки, а на радость. Мне это удалось. Кое-как. Со сцены я уходил под смущенные и нестройные хлопки.
Джек был в ярости — я не просто запорол свой первый вечер, но еще и превратил его клуб в морг, — но Сид отвел его в сторону, объяснил ему, что байки про моего отца не были байками. Он действительно умер. Джека это не охладило, но что ему оставалось делать? Он понимал: если Фрэнку станет известно, что он устроил мне взбучку из-за того, что у меня скончался отец, тот семь шкур с него сдерет.
Пока Сид с Джеком мирились, я просто сидел молча: мне было тошно и с каждой секундой делалось все тошнее. Чувства, от которых я пытался отмахнуться, повергали меня. Чувства, с которыми я ничего общего не желал иметь. Угрызения совести, раскаяние, печаль…
Чего мне в этот момент хотелось, в чем я испытывал потребность — так это или выпить, или сесть за рулетку, или затеряться в Лас-Вегасе, погрязнуть в болоте всех тех грехов, какие тут предлагались. Но тогдашние правила предписывали мне сидеть за сценой, в гримерке, подальше от лилейно-белых расистов. Сидеть там — или отправляться к себе в Вест-Сайд.
Я подумал, не позвонить ли Томми.
Она закрутилась. Я закрутился. Прошло уже много времени с тех пор, как мы в последний раз разговаривали с ней. Я знал: стоит мне услышать ее голос — и мне сразу станет если не хорошо, то намного лучше.
Мне захотелось позвонить Томми.