Через каждые два-три часа ступни ног профессора неимоверно стыли, коченели, делались как две негнущиеся ледышки. Тогда он вставал и, не обрывая нити своих мыслей, с широкой, лобастой, пучеглазой, в мрачных космах, мужицкой головой и с узким, неразвитым, интеллигентским телом, кривым слева направо и сзади наперед, принимался делать комнатную гимнастику, приседал, скрипя суставами, на корточки, поднимался на носки, выбрасывал хрустящие руки, ноги, разгонял в жилах кровь, разогревал конечности...
Поднимаясь теперь после одного из таких приседаний, он вдруг покачнулся, с трудом удержал равновесие, едва добрался до койки, упал с закрытыми глазами ничком на постель, потерял сознание...
В точности он не знал, через сколько времени он очнулся, как в точности он не знал и того, что с ним, собственно, было: обморок, головокружение? В последнее время такие явления происходили с ним часто, почти ежедневно, и они всегда приносили ему глубокое освежение всего организма, как крепкий, своевременный сон.
Придя в себя, он с новыми силами принялся за работу.
-- Танька, спать! -- распоряжалась хозяйка за дверью вечером, в темноте. -- Катька, спать!
И через четверть часа, когда вся семья за стеной улеглась, заснула, засопела, на душу профессора дохнуло прелестью глубокой ночной тишины и его коротко ущипнул соблазн хорошего, эгоистического, здорового, животного сна. Но отдавать сну такие превосходные для работы часы было бы непростительным безрассудством. Да и вряд ли он смог бы без прогулки заснуть. Заснуть по-настоящему он сможет только тогда, только в тот день, когда убедится, что ему наконец удалось благополучно перевалить через самое трудное место работы.
Однако в лампе очень скоро догорел керосин, запасов керосина не было, и профессор поневоле, со стоном отчаяния бросил перо.
Он встал, потянулся, засунул руки в карманы брюк, остро насупился и зашагал взад-вперед в темной комнате. Будь у него фунта два керосина, его работа была бы спасена. А теперь ничего неизвестно...
Профессор нервно ходил из угла в угол по комнате, а его мысль продолжала работать, пробивалась дальше, властно увлекала его за собой. Вот он, с одухотворенным лицом, подбежал к столу, зажег спичку и при ее быстро угасающем свете записал несколько важных слов. Через несколько минут он записал еще, потом еще, и так он бегал и писал, пока не израсходовал все спички. Но мозг не успокаивался, в голове рождались все новые мысли, исключительно веские, нужные, которых он так жаждал днем, и профессор несколько раз схватывал карандаш и крупными каракулями рисовал в полной тьме обрывки слов, начатки фраз. Потом, завтра, при свете дня, он разберется в этом богатстве, просеет его, проработает, разовьет...
Наконец, утомившись кружить по комнате, профессор нащупал в темноте койку, подушку и не раздеваясь прилег. Приятно было лежать, дремать при абсолютной тишине вокруг, мечтать о грандиозности, о мировом значении своей работы...
Когда вдруг он услыхал знакомый шорох в окне, сердце его болезненно сжалось, он вскочил, сел на краю постели, круглыми глазами на полуосвещенном лице уставился из тьмы на серый прямоугольник окна. За окном темнел силуэт закутанной человеческой фигуры, не то женский, не то мужской; силуэт настороженно осмотрелся, прислушался, высоко занес, как факир, руку в хитоне, открыл форточку, ткнул вовнутрь комнаты какой-то небольшой предмет и, как дух, мгновенно оторвался от окна, точно на крыльях ринулся со скалы в пропасть. В тот же момент послышалось, как оставленный им предмет мягко шлепнулся на подоконник.
Профессор, казалось, этого давно ожидал.
-- А-а... -- вырвался из его груди победный, странно-дикий, торжествующий стон.
В несколько прыжков он очутился возле окна, цепко схватил двумя руками упавший на подоконник сверток, в секунду развернул его, нащупал в нем два толстых, упругих, теплых, судя по аромату, чисто пшеничных блина и, ослабев от волнения, опустился на стул...
И всегда, почти ежедневно, едва темнело и представлялось возможным пройти по улице неузнанным, кто-нибудь из горожан, с закутанным лицом, как в маске на маскараде, подкрадывался к окну знаменитого ученого и бросал ему в форточку что-нибудь из съестного. И профессор постепенно привык принимать эти ночные дары от неизвестных легко, просто, не задумываясь. Разве он не заслуживает этих крох? Разве он их не отрабатывает? Но район Красного Минаева еще не успел оправиться от последствий голода прошлого года, как уже предсказывали в настоящем году новый неурожай, и профессору приносили продуктов все меньше и реже, и уже случались жуткие дни, когда у него по целым суткам ничего не бывало во рту...
Спустя несколько минут о подоконник тупо стукнуло завернутое в бумагу квашеное яблоко, потом туда же упало два кусочка колотого сахару...