И подхватывается, довольно сносной рысью проносится по площадке. Прыгая в бассейн с золотыми рыбками. Под дружный хор нянечек: «Найви, сорванец, опять!»
А отступившая было тяжесть возвращается по капле. Копится в груди во время ужина (состоящего из пресного омлета и переваренного фруктового взвара). Вязкими каплями падает внутрь меня, пока мы проходим «предсонные процедуры»: сперва натираемся травяными бальзамами, потом погружаемся в неглубокие ванны, наполненные густой чёрной то ли мазью, то ли грязью — у неё слабый запах дёгтя и трав, и она расслабляет тело… Откуда-то звучит тихая музыка, и нянечки уговаривают не баловаться и грязью не бросаться, иначе не получим сладости перед сном.
Это всё… непохоже, но я проваливаюсь всё глубже — в свои мысли, как в дёготную жирную грязь.
В воспоминания о в тёмном старом доме — снаружи плющ, изнутри распухшие, потресканные от времени и влаги дубовые панели. Изъеденные древоточцами балки над головой. Вытертые гобелены. Блеклые огоньки флектусов обращают старое поместье на юге Крайтоса — во что-то вычурное, с призраками. Поместье, выстроенное по старинным канонам — женская и мужская половины. Женская — полная изображений Девятерых, и молельных принадлежностей, вышивания, приторных запахов и кружев. Там хозяйничала старая Агата, приехавшая со своей госпожой из Ракканта. Притащившая за собой все кодексы благочестия Агата с костяными гребнями, дерущими волосы, с непреклонным: «Извольте надеть сорочку», Агата с назидательными сказками, из героев которых словно бы выпили жизнь. Грозная и сухая, в темно-коричневом платье, с вечно поджатыми губами и вязанием — заслоняющая тот, другой образ. Который должен быть рядом с детским трепетным «мама».
— Не сутультесь, молодой господин, ведите себя достойно — и подталкивание в плечи, а мир вокруг тонет в белизне и слезах, и лицо которое так и не успел запомнить — истирается, смазывается… поглощается водой.
И с женской половины дома уходят сладкие запахи, а кружева на длинных рубашках становятся крахмальными до жесткости, и ничья рука больше мимоходом не треплет по голове и тайком не суёт в ладонь лакричные леденцы. Щипучие кремы — «Нет, это невыносимо, откуда у него столько веснушек?», пудра на щеках, протёртые безвкусные овощи и «Не будь непристойным!»
Непристойно красться по коридорам на мужскую половину дома. Внюхиваться в дым, в громкие шутки, забираться в Оружейный зал — смотреть на потускневшую, но славную сталь на стенах. Заглядываться на облака на прогулках. Спрашивать обо всём. Придумывать сказки о призраках, воющих в коридорах. Отвлекать отца — тот будет сердиться.
Он всегда сердится — маленький, краснолицый, с до поры поредевшими тёмно-рыжими волосами. Хмурится, фыркает: «Хватит бабу из него делать!» — и вместо сорочек на меня начинают надевать курточки и короткие штанишки, и ещё берут в другие поместья, где гомон, крики, бьётся окровавленная дичь на охотах, обитают мальчишки, которые дразнятся и щиплются… Шлёпают карты, и курится удушливый дым водных трубок, и суют в лицо кубки с кислятиной, от которой болит и кружится голова. А отец сердится из-за всего: что я плачу над окровавленной дичью, и не даю сдачи, или даю, но не так, или ухожу в угол, или меня рвёт от кислой дряни из кубка. Сердится, когда прохожу Посвящение — «Только с третьего раза, и Печать Воды, ты позорище!» И жалуется на непутёвого сына другу — огромному, смешливому, с гривой чёрных волос и чёрной бородой… немного похожему на людоедов из страшных историй. Друг хохочет и грозит познакомить меня с какой-то Мелони, которая совсем отбилась от рук — и я на всякий случай реву от страха перед неведомой и ужасной Мелони, и отец сердится ещё сильнее, а его друг хохочет…
Потом приходит Маргетта — она говорит в нос, брезгливо фыркает, зовёт отца: «фениксик», и на женской половине больше нет Агаты, а старое поместье начинает трещать от людей и голосов: подруги и слуги, и рабочие, и она везде, встречает поставщиков, тыкает пальцем: «Обновить! Покрасить! Шпалеры никуда не годятся!» — и нетерпеливо поджимает губы, когда встречается со мной. А дом становится неузнаваемым, чуждым, вымученно-модным, и, кажется, даже воображаемые призраки сбежали из него, испуганно подвывая. Отец нанимает учителей, приговаривая: «Не знаю, чему этот порченый научится… бабское воспитание, упустили!» — и если явится под вечер пьяным, непременно будет спрашивать уроки или попытается «учить жизни». Или начнёт читать нотации из-за чего-то, что придумала мачеха: я испортил её новое платье, испугал её собачку, специально разбил любимую вазу, нагрубил…