Квакали лягушки. Река блестела, гладкая и серебристая, заходящее солнце оставило на горизонте красную полосу, контуры деревьев и домов казались черными. Это был тот редкий момент в природе, когда все окрашено в серебро, пурпур и чернь. Дочки мясника безучастно подпрыгивали в объятиях Генека и Юлека. На расставленных столах, покрытых бумажными скатертями, стояли полные блюда — бутерброды с колбасой, яйца и огурцы, бутылки пива и фруктового вина, необыкновенно живописные пирожные. Отставшая от стада корова вынырнула из темноты и удивленно уставилась на танцующих. Еврейский оркестр играл вальс «Франсуа».
Красный горизонт темнел, очертания становились резче, река была стеклянно-серой.
Сестры-близнецы прохаживались под руку с Генеком и Юлеком, обмахиваясь платками. Они были похожи на богинь плодородия, по их лицам было видно, что они довольны. Где-то далеко-далеко лаяла собака. Генрик заметил панну Ядю. Она стояла под деревом возле накрытого стола, на нее падал свет от качающейся на столбе лампы. Наклонив голову и обняв руками плечи, Ядя смотрела куда-то в сторону, в землю. Она казалась такой прекрасной и такой печальной, что Генрика пронизала беспокойная нежность. Он уже готов был подойти, сказать что-нибудь теплое, милое, может, даже упасть на колени, во всяком случае, пригласить на танец, как вдруг почувствовал в сердце холод. Ведь панна Ядя стоит там такая грустная потому, что Генек и Юлек танцуют с дочками мясника и совсем забыли о ней, оставили ее, бедную, покинутую. Она влюблена в одного из них, это ясно. В которого? Безразлично. В эту минуту Генрик почувствовал такую злобу, такую обиду, стыд и ненависть, что готов был на всякий случай избить обоих.
Панна Ядя неподвижно стояла в овальном медальоне колеблющегося света. Она прихорашивалась для одного из них. Надушилась для одного из них своим одеколоном с запахом акации. И теперь страдает из-за одного из них, прекрасная, полная тепла, трогательная, такая нежная и изящная в своей белой блузке, темно-синей юбке и в первый раз на высоких каблуках.
Ах, избить бы обоих, а потом дать пощечину панне Яде!
Он отвернулся и побежал вдоль Пилицы к березовой роще, не раздеваясь бросился на свою постель в палатке и сразу заснул крепким сном, каким в молодости кончаются все заботы и беспокойства.
Вернувшись в Варшаву, Генрик ходил грустный и задумчивый. Он вынужден был признаться самому себе, что влюблен в панну Ядю. Как он жалел о тех днях, когда мог смотреть на нее в любую минуту. А ведь он никогда с ней не говорил, всегда стоял в стороне, и она могла подумать, что он ею пренебрегает. Если бы он встретился с ней снова, он бы вел себя совершенно по-другому. Смело, естественно. Может быть, она предпочла бы его тем двум олухам? После долгих раздумий и колебаний он решился написать панне Яде открытку.
Дорогая панна Ядя!
Шлю вам сердечный привет из Варшавы. В Бялобжегах было очень приятно, и я надеюсь, что приеду на будущий год, и тогда мы снова увидимся и, может быть вместе сходим на танцы. В тот раз так получилось, что я никак не мог.
Позволю себе пожать ваши ручки и очень сожалею, что на расстоянии.
Генрик.
Он долго колебался, опустить ли эту открытку в ящик, а когда опустил, его охватило отчаяние, что он позволил себе слишком большую смелость и что теперь уже никогда панна Ядя не будет к нему благосклонна.
Она казалась ему такой близкой и дорогой, он был готов ехать в Бялобжеги и просить ее руки, он обдумывал, что скажет родителям о своем отъезде. Каждую ночь она снилась ему, каждый день он думал о ней.
Генрик редко получал письма. Письмо, которое он получил, было розового цвета, его фамилия и адрес были выписаны на конверте крупным ровным и красивым почерком.
Он держал письмо в руках, вертел его, разглядывал и не решался распечатать. Это могло быть, это должно было быть письмо от панны Яди. Ведь он послал ей открытку, чтобы иметь предлог дать свой адрес.
Ему казалось, что он держит в руках не письмо, а медальон с изображением девушки, трогательной, полной тепла, со склоненной головкой обнимающей руками свои плечи, мерцающей в игре света и тени.
Он боялся распечатать это письмо. Боялся, что холодное, чужое или равнодушное содержание уничтожит и разобьет сокровище, которое он нашел под деревом на лугу над Пилицей и с того вечера носил в своем сердце. Весь день он ходил, так и не распечатав письма, шепча про себя трогательные, нежные слова, которых, конечно, не могло быть в этом письме. Временами его одолевали сомнения, и он уже читал в своем воображении слова суровые, карающие, полные упрека:
«Право, не знаю, неужели я дала тебе повод безнаказанно обижать меня такой дерзостью...»
К вечеру он оказался в Лазенках и сел на скамейку, на мгновенье закрыв глаза, прижал письмо к груди и резким, отчаянным движением распечатал его.
Пан Генрик!