Тут Эрик обхватывает меня руками и прижимает к себе. Это глубокое и полное объятие, знакомое и незнакомое одновременно. Я кладу голову ему на плечо и чувствую, как его слезы капают мне на щеку, но его тело не вздрагивает от рыданий, и он не прижимает меня к себе так сильно, словно хочет, чтобы мы слились в одно целое.
— Знаешь что? — шепчет Эрик. — Я так ужасно устал от этого страха.
— Я не хочу тебя пугать. Мне просто надо…
— Я не об этом. — Он бережно берет меня за плечи, отодвигает от себя и смотрит в глаза. У нас обоих мокрые лица, но мы их не вытираем. — Жизнь такая сложная и дурацкая штука. Я устал ее бояться. Вместе мы разберемся. Что-то будет случаться или не случаться, жизнь будет меняться, и я не хочу больше бояться этих перемен и злиться, оттого что она не может быть прежней. Знаешь, я и не хочу, чтобы жизнь оставалась прежней. Мы с тобой просто поживем и посмотрим. Может, все будет хорошо, а может, и нет, может, будет больно. Но, кажется, я этого больше не боюсь. Я люблю тебя.
— И я люблю тебя.
— И что еще надо? Все будет хорошо. Все будет отлично. Мы поживем и посмотрим.
— Да.
Мы целуемся, впервые за много месяцев целуемся по-настоящему. А потом делаем суп из стручков бамии. Эрик режет овощи, я чищу креветки, он, как всегда, с восторгом смотрит, как виртуозно я делаю заправку для соуса: много огня, дыма и точных выверенных движений. Мы совсем не мешаем друг другу, когда вместе работаем на кухне. В конце концов, мы делаем это всю жизнь.
Эпилог
13 февраля 2008 года
Итак, возвращаюсь к своей теории о Джеке-потрошителе. Все-таки я думаю, что, когда этот несчастный больной задрот видел, какой кровавый ужас он сотворил с теми женщинами, которых он, возможно, ненавидел, или боялся просто за то, что у них была матка, в нем просыпались последние жалкие остатки человечности. Возможно, то, что он вскрывал их, доставал внутренности, методично исследовал, было не продолжением жестокого акта, а своего рода ритуальным очищением. Возможно, он пытался заглушить ужас перед содеянным тем, что наводил в хаосе подобие порядка: составлял список органов, изучал их связи. Кровавое, истерзанное свидетельство своей болезни и никчемности он пытался превратить во что-то узнаваемое и разумное. В аккуратные, ровные куски мяса, которые не стыдно выставить на витрину. Был этот парень мясником или нет, но он зашел слишком далеко для того, чтобы надеяться на спасение. Но то, что он делал с телами этих женщин, все-таки было попыткой спасения. Последней мольбой о прощении. Так я это понимаю.
Хотя не исключено, что я ошибаюсь. Возможно, он как раз и не был мясником, а если бы был, то все эти женщины остались бы живы, а он бы работал в своей лавке, кормил людей мясом, создавал бы своими руками что-то прекрасное и не нуждался бы в прощении.
Допив кофе, я отношу чашку в раковину и мою руки, очень тщательно, дважды намыливая, тру щеткой под ногтями и под кожаным масайским браслетом. Потом беру из стопки большой прозрачный пакет и возвращаюсь к столу.
Печень не похожа ни на один другой орган: она не такая мускулистая и строго очерченная, как сердце с его желудочками и аортой; она не похожа на органы пищеварения — все эти каналы, мешки и полости, занятые питанием и экскрецией. Печень — это тайна. Это фильтр. Она записывает всю вашу жизнь, все срывы, злоупотребления и ошибки; в ней скрывается непрерывно обновляемый отчет о вашем состоянии. Но печень умеет хранить секреты. Она их кодирует. И еще она способна к самоочищению и время от времени избавляется от ненужной информации, но сохраняет при этом самое важное. Есть даже люди, которые верят в то, что пораженная циррозом печень может вылечить саму себя, если только хватит времени и терпения.
Правой рукой я открываю мешок, а левой засовываю в него тяжелый, расплывающийся кусок. Он тут же прилипает к пластику, и мне приходится пару раз встряхнуть мешок, чтобы печень упала на дно. Потом я иду к вакуумной упаковочной машине «Кровайак», притулившейся у задней стены, помещаю в нее мешок, укладываю его открытый конец на металлический бортик, тщательно разглаживаю и опускаю крышку. Через специальное окошко я вижу, как мешок медленно надувается, а потом моментально съеживается и плотно облепляет кусок печени с таким же звуком, какой во время шторма издают шпангоуты судна. Медленно, словно в фильме ужасов, дверца машины открывается. Я достаю печень, кладу на весы, отрываю выползшую снизу этикетку с весом и сегодняшней датой, приклеиваю ее на прохладную поверхность мешка, маркером пишу на ней: «Говяжья печень» и несу в морозильную камеру. Внутрь я не захожу, а только просовываю в леденящий холод руку и бросаю мешок в ведро, где уже лежит несколько таких же, но замороженных в камень.
Я как раз заканчиваю протирать стол тряпкой, намоченной в отбеливателе, когда Джош приносит половину свиной туши.
— Ну, как твоя татушка? Зажила?
— Ага. Смотри.
Закинув руку назад, я поднимаю волосы с шеи, и Джош вглядывается в мелкие черные буквы: «Loufoque».