Ведь с утра у нее по струнке ходили, она чувствовала себя главным персонажем.
Как я ни старался завоевать ее расположение, держаться в тени, находить, что все, что она делает, прекрасно (несмотря на то что она наделала одни только ужасающие глупости), самый факт моего появления, само мое присутствие было ей отвратительно. Бороться с этим было невозможно. Акушерка, за которой наблюдаешь, обычно приятна, как нарыв. Не знаешь, как с ней поступить, чтобы она возможно меньше причиняла боли. Семьи выходили из берегов кухни и заливали первые ступеньки лестницы и квартиру, смешиваясь с другими родственниками в доме. Сколько их! Толстых и тонких, заспанных и гроздьями скученных под висячими лампами. Время шло, их становилось все больше; являлись родственники из провинции, где ложатся спать раньше, чем в Париже. Им вся эта волынка ужасно надоела. Что бы я ни говорил, родственникам верхней драмы и нижней драмы, все было не так.
Агония второго этажа продолжалась недолго. Тем лучше и тем хуже. В тот самый момент, как он испускает последний вздох, появляется его постоянный доктор, по фамилии Оманон, который зашел просто так, чтобы справиться, не умер ли его пациент, и он тоже начинает на меня почти что кричать за то, что встретил меня тут. Тогда я объяснил Оманону, что воскресенье — день моего муниципального дежурства, что поэтому мое присутствие здесь вполне естественно, и я с достоинством удалился на четвертый этаж.
Женщина там, наверху, продолжала истекать кровью. Еще немного, и она в свою очередь начнет помирать без разговоров. В одну минуту я сделал впрыскивание и опять спустился к оманоновскому пациенту. Там все было кончено. Оманон только что ушел. Но эта сука успел все-таки перехватить мои двадцать франков. Я остался при пиковом интересе. Тут уже я ни за что больше не хотел уступить свое место там, у выкидыша. Я бегом пустился наверх.
Перед истекающей кровью маткой я еще раз давал объяснения семье. Акушерка, конечно, со мной не соглашалась. Можно было подумать, что она зарабатывает на том, чтобы мне противоречить. Но раз уж я нахожусь тут, приходится плевать на то, что ей нравится и что — нет. Никаких фантазий! С выдержкой и умением я мог на этом деле заработать сто франков. Спокойно! И побольше науки, черт возьми! Не поддаваться на замечания и вопросы, пропитанные вином, витающие над вашей невинной головой, — это тяжелый хлеб. Семья выражает свое мнение вздохами и отрыжкой. Акушерка со своей стороны ждет, чтобы я окончательно запутался, сбежал и оставил ей эти сто франков. Только этого ей не дождаться! А квартирная плата? Кто же за меня будет платить? Роды эти тянутся с утра, это правда. Правда, что кровотечение не останавливается, в таком случае надо уметь выждать. Плод не появляется, проход сух и продолжает кровоточить. Это был бы ее шестой ребенок.
Где же муж? Я требую его. Надо было бы его найти, чтобы отправить жену в больницу. Какая-то родственница предложила мне отправить ее в больницу. Мать семейства, которой хотелось уложить спать детей. Но когда мы предложили больницу, каждый начал говорить свое. Одни были за больницу, другие — против, считая, что больница — это неприлично. Слышать они об этом не хотели. На этом основании родственники обменялись резкостями, которые не забудутся. Они вошли в историю семьи.
Акушерка презирала всех. Я же хотел, чтобы нашли мужа, чтобы посоветоваться с ним и решиться на что-нибудь. Он неожиданно отделился от одной из групп, еще более нерешительный. Между тем решать должен был ведь именно он. Больница или нет? Как он хочет поступить? Он не знает. Он хочет посмотреть. И он смотрит. Я показываю ему дыру жены, откуда просачиваются сгустки крови и слышно бульканье, потом всю его жену целиком, и он смотрит. Она воет, как большая собака, попавшая под автомобиль. В общем, он не знает, чего хочет. Ему подают стакан белого вина для поддержки сил. Он садится. Но его все-таки не осеняет.
День он проводит на тяжелой работе. Его все знают на рынке и особенно на вокзале, где вот уже пятнадцать лет он грузит мешки зеленщиков, и не какие-нибудь мелкие, а большие и тяжелые. На нем широкие штаны и куртка. Они не сваливаются, но вид у него такой, будто ему не важно, даже если он их и потеряет. Кажется, что ему важно только крепко стоять на земле, и он стоит раскорякой, как будто ожидая, что вот-вот земля под ним затрясется. Зовут его Пьером.
Все ждут.
— Как ты думаешь, Пьер? — спрашивают его все окружающие.
Пьер почесывается и садится у изголовья жены, точно он ее больше не узнает, жену, которая производит на свет столько страдания, и Пьер пускает что-то вроде слез и опять встает. Тогда ему задают опять тот же вопрос. Я уже приготовил пропуск для больницы.
— Думай же, Пьер! — умоляют его все.
Он старается, но ничего не выходит. Он встает и, пошатываясь, идет в кухню, унося с собой стакан. Ждать больше не стоит. Сомнения мужа могут продолжаться целую ночь — это было ясно для всех. В таком случае лучше уйти.
Сто франков мои плакали, вот и все!