– Но нельзя же отказаться от войны, Фердинан. Только сумасшедшие и трусы отказываются от войны, когда отечество в опасности.
– Тогда да здравствуют сумасшедшие и трусы! Вернее, да выживут сумасшедшие и трусы. Помните вы, к примеру, как звали хоть одного солдата, убитого во время Столетней войны, Лола? Хотелось ли вам когда-нибудь узнать хоть одно такое имя? Ведь нет? Никогда не хотелось? Они для вас так же безымянны, безразличны, чужды, как последний атом вот этого пресс-папье перед вами, как ваши утренние экскременты. Выходит, они умерли зазря, Лола. Совершенно зазря, кретины они эдакие! Уверяю вас, это уже доказано. Значение имеет одно – жизнь. Хотите пари, что через десять тысяч лет эта война, которая представляется нам сейчас таким примечательным событием, будет начисто забыта? И разве что дюжина ученых будет там и сям спорить о датах самых крупных прославивших ее кровопролитий. Вот и все, что люди до сих пор считают нужным помнить о других спустя несколько веков, лет или даже часов. Не верю я в будущее, Лола.
Когда Лола обнаружила, с какой откровенностью я хвастаюсь своим постыдным состоянием, она утратила ко мне всякую жалость. И окончательно прониклась презрением.
Она тут же решила со мной порвать. С нее за глаза довольно. Когда я вечером проводил ее до проходной нашего заведения, она меня не поцеловала.
Она решительно не допускала мысли, что приговоренный к смерти может не чувствовать в себе призвания умереть. Когда я поинтересовался у нее, как там с нашими оладьями, она даже не ответила.
Вернувшись в палату, я застал Зубрёжа у окна в окружении кучки солдат: он пробовал очки, защищающие глаза от света газовых рожков. Эта мысль, объяснил он нам, осенила его на берегу моря во время отпуска, а поскольку сейчас было лето, он собирался носить их днем в парке. Парк был огромен и надежно охранялся нарядами бдительных санитаров. На другой день Зубрёж настоял, чтобы я вышел с ним на террасу проверить его замечательные очки. Ослепительный день бил Зубрёжу в глаза, защищенные матовыми стеклами. Я заметил, что ноздри у учителя почти прозрачные, дыхание – учащенное.
– Друг мой, – доверительно сказал он мне, – время идет, но работает не на меня. Совесть моя недоступна для угрызений: я, слава Богу, от стеснительности избавился. В нашем мире преступление в счет не ставят – от этого давно отказались, да, давно, – в счет ставят промахи. А я, по-моему, совершил-таки промах, и непоправимый.
– Воруя консервы?