А глубокой ночью, когда остальные путники давно уже спят, вторая жена тихо поднимается с подстилки и, выбравшись из повозки, идет к тому дереву, где на ржавой цепи привязан то ли молодой шакал, то ли бродячий пес, приблизившийся к каравану накануне, чтобы подобрать объедки обеда, и пойманный черным рабом, который с молчаливого согласия Бен-Атара взял его себе для забавы, вместо оставшегося на корабле верблюжонка. Молодой приблудыш, уже успевший привыкнуть к людям, радостно повизгивает и виляет хвостом при виде второй жены и без промедления пожирает исторгнутые ее желудком остатки похлебки, которую ее принудили съесть. Только теперь ей становится чуть легче. И, сильно побледнев, с трудом одолевая сменяющие друг друга волны озноба и жара, она жадно вдыхает прохладный воздух осенней ночи и долго глядит на далекий костер другого каравана, побольше, который ведет славянских рабов с востока на запад.
Под конец она снова возвращается на свое ложе, закутывается в мокрые от пота накидки и закрывает глаза, надеясь хоть немного поспать, даже не подозревая, что ее шаги давно разбудили севильского рава, который все это время следил за ней через щель в пологе второго фургона. И ему на миг приходит в голову разбудить Бен-Атара и рассказать ему, что его насильственное кормление не пошло второй жене на пользу, но он тут же передумывает, словно ему не хочется чересчур поспешно извещать кого бы то ни было, даже ее супруга, о тех приметах недомогания, которые открылись ему нынешней ночью, заново пробудив в его сердце — здесь, в глубине мрачной Европы, — давнюю севильскую тоску последних дней болезни его жены. Однако утром, придя к маленькому ручью, чтобы смыть с лица паутину ночного сна, он обнаруживает там вторую жену, занятую ополаскиванием своей одежды, и, не выдержав, со стеснительным сочувствием справляется о ее здоровье. И хотя она лишь благодарно и словно бы беззаботно улыбается ему в ответ, он опять видит темный румянец, горящий на ее непокрытом лице, и понимает, что в теле этой женщины нарастает опасный жар.
Да, с непокрытым лицом, ибо с тех пор, как женщины Вормайсы заставили обеих жен снять вуали, они не спешат снова закутаться в них. И не только потому, что увидели там, что женщины могут смело стоять с открытыми лицами даже перед самим Господом Богом, но главным образом потому, что за время обратного путешествия маленькая группа путников сплотилась так тесно, что превратилась, по сути, в единую семью, с тремя слугами да раввином, которого, впрочем, впору счесть за брата, такую тревогу за здоровье второй жены он проявляет. Он даже требует от Бен-Атара делать время от времени короткие привалы, чтобы дать ей немного отдохнуть от тряски, как будто страшится, что без таких остановок им придется в приближающийся Судный день отправляться не в синагогу, а на кладбище.
В результате их продвижение замедляется еще больше, и на четвертый день пути, после вечерней молитвы, Бен-Атар, всматриваясь в одиночестве в далекий горизонт, видит, что свет заката гаснет над едва различимыми отсюда стенами Меца. А ведь он собирался нынешнюю ночь провести уже там, в Меце. Но позволительно ли пренебречь этим странным недомоганием? Ведь достаточно всего лишь прикоснуться для сравнения ко лбам обеих женщин, чтобы ощутить, как угрожающе нарастает жар в теле молодой жены, и, хоть она пытается по-прежнему беззаботно и приветливо улыбаться не только мужу, но и всем другим, кто спрашивает ее о самочувствии, нельзя не различить ту странную багровость, которая разлилась по ее прекрасному лицу после того, как ядовитая напасть, проложив себе путь из навозной жижи старой конюшни, проникла в ее жилы через кровь, сочившуюся из глубоких царапин на ногах.