Алешка уверяет, что строительная площадка прямо-таки кишит всякими вредителями и шпионами. В хлебе строители находили то опилки, то гвозди, то молотое стекло. Кто-то портил дорогие машины. Как-то подожгли строящуюся электростанцию. Подбивают строителей уходить с работы. Распространяют дикие слухи. Техника, дескать, американская, а морозище-то сибирский. Не будет, мол, завод работать. Зря только жилы рвем да народную копейку переводим. Мягкая земля, болото здесь было. Как отгрохаем, мол, завод, так он и утопнет весь со своими трубами.
Алешку явно будоражат и увлекают, как опасные приключения, все эти вылазки врагов.
— Всех их надо к стенке,— шепчет он.— Ты думаешь, этим бабам, которые босые работали, просто не успели выдать сапоги? Как бы не так! — торжествующе разоблачает Алешка.
Комсомольцы были начеку. На стене нового дома они крупно написали строчки Маяковского:
Товарищ,
помни —
между нами
орудует классовый враг!
Эти строки я видел во многих котлованах, на перекрестках, на бараках…
Через два дня я уезжал. Мы остановились возле вагона. Алексей стискивает мою руку и грустно говорит:
— Мало я учился. Хочу в доменном цехе работать. В техникум надо поступать, а у меня семи групп нету. Кто примет?
Он хмуро сдвигает брови, но левый глаз его, как всегда, с хитрецой посмеивается над правым, опечаленным…
Книжный развал
Как сейчас вижу все эти старые, растрепанные тома на синей Шуриной полке.
Неодолимая сила тянула меня к ним. Встанешь, бывало, рано утром и сразу же к полке. Перебираешь книгу за книгой, листок за листком, и снова, и снова перечитываешь: «На севере диком стоит одиноко»… А вот еще дорогое: «Белеет парус одинокий в тумане моря голубом»… И уже не можешь остановиться, дочитываешь до конца.
И с портретов лица смотрят на тебя изученные до малейших черточек.
Вот кудри и бакенбарды Пушкина, его необыкновенной красоты лоб.
Вот сумрачные, с затаенной горечью и печалью, глаза Лермонтова.
Нависшие, грозные брови Льва Толстого, а какое лицо у Гоголя!
И возникает лунная майская ночь, вишневые сады, толпы хохочущих парубков, обозы чумаков, бес, ворующий месяц…
А там и кавказские хребты вижу. С утесов валятся водопады, в гулком ущелье скачет черкес в бурке. И я чуть не плачу над Бэлой, пронзенной кинжалом. И запоминаю наизусть рассказ Казбича о коне Карагезе. Вот бы написать такое! Вот бы написать!
Шура много рассказывал о писателях. От него я узнал о жизни и гибели Пушкина.
Историю Лермонтова. И лютой ненавистью возненавидел их убийц. Я негодовал на друзей Пушкина и Лермонтова. Я был уверен, что, окажись возле поэтов, я бы сумел спасти их.
Узнал я от Шуры и о Байроне, и о Шекспире… Как-то на базаре я наткнулся на книжную лавку. Это была уже одна из последних частных лавок. Хозяйничал в ней рыжеватый, долговязый мужчина.
Дощатая лавка была полна книгами с печатями гимназий, реальных училищ, с экслибрисами — книжными знаками — разных чиновников, купцов, докторов. Книги были беспорядочно навалены на полках, на прилавке, горой лежали на полу. В этих развалинах и таилось самое привлекательное. Набросанные горой книги заманчивее, чем аккуратно выстроенные в шеренгу. Роешься в этих грудах, будто клад ищешь. Я мог рыться в них и час, и два, и три. Книги так настывали на морозе, что, листая их, можно было ознобить пальцы.
Бывало, прибегу за час до открытия лавки и трясусь на морозе. Торговец заприметил меня, стал пускать в лавку. Я рылся в книжных развалах, с удовольствием вдыхая запах старой бумаги. Иногда попадались заманчивые, таинственные книги без начала и конца. Из страниц кое-где были выкроены лоскутки на цигарки.
В кармане брякает копеек сорок, на одну лишь книгу, а я откладываю и откладываю том за томом. Тут Бунин и Леонид Андреев, Игорь Северянин и Андрей Белый. Глаза разбегаются, все бы забрал, все бы унес.
Наконец, вздыхая, беру из кучи «Записки охотника». Большой формат, серая газетная бумага, напечатано в два столбца, самодельный переплет, корочки обклеены вишневой бумагой.
Но вот уже прошло чуть ли не сорок лет, а я не могу забыть эту книгу. И это издание дороже мне самых роскошных.
Так же я люблю теперь старые издания Гоголя, Лермонтова. Люблю их шрифт, их оформление, их иллюстрации…
Недалеко от книжной лавки я обнаружил отца.
Прикончив свои извозчичьи дела, он стал подшивать соседям валенки, заливать галоши — этим и жил. А последнее время принялся торговать на базаре…
Сжалось у меня сердце, когда я увидел его. Тут вытянулся целый ряд таких же, как и он, последних «частников». Они, эти «последние из могикан», разложили свой товар на тряпицах, разостланных прямо на снегу.
Отец, сидя на низенькой, детской скамеечке, сгорбился, облокотился на колени. На нем латаные-перелатанные серые валенки в огромных, самодельных галошах, склеенных из автомобильной камеры, ватные штаны, на полушубок натянут истертый брезентовый дождевик, на руках вышорканные собачьи мохнашки, на шапчонку надернут капюшон.