Я отмечаю лишь одну парадоксальную деталь: на какой-то из официальных бумаг мне случайно попалась его подпись; разглядеть ее как следует я не мог, но по общим очертаниям определил, что почерк у него, должно быть, женский. Впрочем я тотчас же в добавил: а как же иначе, ведь работа его под стать женскому рукоделию.
Продолжая свои размышления, я задался вопросом: таким ли уж безусловно единственным выходом является этот стокгольмский эксперимент? Повторяю, у меня не возникло ни малейшего предубеждения после личного знакомства с профессором, он производит впечатление замечательного человека, пусть даже лишенного особой эмоциональной культуры, замашек этакого гения-спасителя, изнемогающего от любви к ближнему. Хотя я и не сумел разглядеть его лицо, наверняка оно очень привлекательно, а нос, вроде бы чуть приплюснутый, свидетельствует о доброте. Но как бы то ни было, у меня нет, да и не может быть споров с самим собой. Не случайно, говоря о нем выше, я не стал прибегать к более эффектному выражению – «человек, которому я вручил свою судьбу». Не я выбрал Оливекрону, не я присмотрел его для того, чтобы именно он вырезал у меня опухоль, которую обнаружил я сам во время посещения венской клиники. Даже имя его я услыхал впервые, когда «совет старейшин», взвесив дурные предзнаменования и колдовские пророчества, решил, что мне следует обратиться к нему и ни к кому другому. И решение это, судя по всему, было правильным, врачам надлежит разбираться в этих вопросах, а не мне.
И все же…
И все же чем объяснить то смутное ощущение незавершенности, владевшее мною, когда я, лежа на боку, плотно укрывшись желтым одеялом, пытался воспроизвести в памяти его облик? Словно каких-то черт не хватало для полноты картины, словно я позабыл что-то… позабыл детали, которые подметил вовсе не сейчас, когда мы встретились с ним впервые…
Что бы это могло быть?… Где я его видел?… Вот именно: откуда я знаю этого человека?
Но тут я вынужден остановиться: мое меньшое «я» беззастенчиво вмешивается, удерживая мое перо и нарушая намеченную последовательность отчета, вмешивается поспешно, прежде чем привыкший к компоновке домыслов «писатель», исходя из тактических композиционных, «художнических» интересов, сотворит над подлинной реальностью насилие и поступит так в заносчивой уверенности, будто бы существуют ситуации, когда интересы искусства становятся выше честного признания истины. У меня и в мыслях нет тем самым сопоставлять значимость искусства и действительности. Я попросту констатирую тот факт (осознанный мною во время работы над этой частью повествования), что реальная действительность как жанр с точки зрения монтировки или композиции ничуть не нуждается в помощи или поправке «художника» по той простой причине, что – не знаю, как ей удается, но против факта не попрешь –
Я рад, что сидящий во мне маленький человечек поймал с поличным писателя, порою склонного порисоваться. Радуюсь и в данный момент, поскольку сознательно могу отбросить сомнительный «интересный» поворот в угоду несомненной истине, которая может показаться и не столь интересной.
Вполне возможно, что куда интереснее и завлекательнее сделалась бы, к примеру, следующая глава, напиши я сейчас, будто бы символическое вторжение Оливекроны в мою жизнь было осознано мною без посторонней подсказки, в тот момент, когда я, лежа под желтым одеялом, размышлял: отчего после первой же нашей встречи мне кажется, что мы уже сталкивались где-то?
Нет, на деле все обстояло не так.