Я вернулся в гостиницу. Открыл Хемингуэя и начал с первого предложения: «Не lay flat on the brown, pine-needled floor of the forest, his chin on his folded arms, and high overhead the wind blew in the tops of the pine trees». Ни слова не понял. У меня был маленький карманный англо-польский словарик, другого в Варшаве я не смог достать. Нашел только слово «brown» — коричневый. Стал читать дальше: «The mountainside sloped gently…» Опять с тем же результатом. «There was stream alongside…» По мере продолжения попыток понять хоть что-нибудь из этого текста во мне росли отвращение и отчаяние. Я почувствовал себя в ловушке, обложенным со всех сторон. В тот момент язык показался мне чем-то материальным, чем-то существующим физически, стеной, которая встает на пути и не дает возможности идти дальше, закрывает от нас мир, так, что мы не можем в него проникнуть. В моем ощущении было что-то досадное и унизительное. Здесь, возможно, и кроется объяснение, почему человек при первом контакте с кем-то или чем-то незнакомым ощущает страх и неуверенность и, полный бдительного и подозрительного недоверия, напрягается. Что принесет эта встреча? Чем завершится? Лучше не рисковать и оставаться в защитном коконе привычного! Лучше не высовывать нос за ворота!
Подчинившись первому инстинктивному порыву, я, вполне вероятно, убежал бы из Индии и вернулся домой, если бы не обратный билет на пассажирское судно «Баторий», курсировавшее тогда между Гданьском и Бомбеем. Билет был, а судна не было: в это время президент Египта Гамаль Абдель Насер национализировал Суэцкий канал, на что Англия и Франция ответили вооруженной интервенцией. Вспыхнула война, канал заблокировали, «Баторий» остался в водах Средиземного моря. Вот так, отрезанный от родины, я был приговорен к Индии.
Брошенный туда, где глубоко, я все-таки не хотел тонуть. И понял, что спасти меня может только язык. Я задумался: а как же Геродот, путешествуя по свету, справлялся с языковой проблемой? Хаммер пишет, что кроме родного греческого Геродот не знал никаких языков, но поскольку греки были в то время рассеяны по всему миру, везде у них были свои колонии, свои порты и фактории, то и автор «Истории» мог прибегнуть к помощи земляков, служивших ему переводчиками и проводниками. Кроме того, греческий был lingua franca тогдашнего мира, многие в Европе, Азии и Африке говорили на этом языке, который позже заменила латынь, а еще позже — французский и английский.
Не имея возможности вернуться, я был вынужден поднять брошенную судьбой перчатку. Я начал день и ночь вбивать в свою голову слова. Голова трещала, я обвязывал ее холодным полотенцем, но не расставался с Хемингуэем. Теперь я пропускал непонятные описания и читал диалоги, они были полегче.
«— How many are you? — Robert Jordan asked.
— We are seven and there are two women.
— Two?
— Yes»[4]
.Все это я понял! И вот это:
«— Augustin is a very good man, — Anselmo said.
— You know him well?
— Yes. For a long time»[5]
.Это я тоже понял. Настроение улучшилось. Я ходил по городу, делая заметки по поводу надписей на вывесках, названий товаров в магазинах, слов, услышанных на автобусных остановках. В темноте кинотеатров на ощупь записывал субтитры, копировал лозунги с транспарантов, которые несли встреченные на улице демонстранты. Я пробирался к Индии не через картины, звуки и запахи, а через язык, причем не родной для Индии, а иностранный, навязанный, но настолько укоренившийся, что он стал ассоциироваться с этой страной, а для меня превратился в палочку-выручалочку. Первый раунд моего поединка с Индией состоял в преодолении языка. Я понял, что у каждого мира есть своя тайна и что постичь ее можно только на пути освоения языка. Иначе этот мир останется для нас непреодолимым и непонятным, хоть бы мы прожили там долгие годы. Более того, я заметил связь между названием предмета и его присутствием в моей жизни, потому что каждый раз, возвращаясь в гостиницу, я отмечал, что видел в городе только то, название чего я знал; например, я помню акацию, но не помню росшее рядом дерево, название которого было мне неизвестно. Короче, я понимал: чем больше слов я узнаю, тем более богатый, полный и пестрый мир откроется передо мной.
Все эти дни по прилете в Дели меня мучила мысль, что я не работаю как репортер, не собираю материалы к текстам, которые хочешь не хочешь, а придется писать. Я ведь не в турпоездку отправился! Меня послали для того, чтобы я отчитался, передал, рассказал. Между тем руки мои были пусты, я не чувствовал себя способным что-либо сделать, я даже не знал, с чего начать. Я ведь не просился в Индию, о которой не имел понятия, я мечтал только пересечь границу все равно какую, все равно в каком направлении, пересечь границу — только это, ни о чем больше я не мечтал. Но теперь, когда суэцкая война сделала мое возвращение невозможным, мне оставалось лишь идти вперед. А потому я решил отправиться в путь.