Три из них так и остались неподвижно лежать в лужах крови, но четвертый человек поднялся и потащился к дверям нашего дома, несомненно для того, чтобы положить голову на порог и спокойно умереть на каменном изголовье, вспоминая свою родину.
Это был молодой человек в синем мундире, то есть пруссак.
Из раны на его лбу обильно лилась кровь.
Братья Мийе бросились к двери, распахнули ее и подхватили на руки потерявшего сознание пруссака.
Затем дверь, которая с равным милосердием открывалась для друзей и врагов, захлопнулась за ними.
Раненого внесли в гостиную.
Сражаясь, он получил сабельный удар, рассекший ему лоб, и через эту рану потерял много крови.
С этой минуты все наше внимание сосредоточилось на нем.
Если победителями останутся французы, нам нечего опасаться, если же ими окажутся пруссаки, то раненый станет для нас чем-то вроде охранной грамоты.
Правда, об этом мы подумали лишь после того, как дали ему приют; но, в конце концов, поскольку такое обстоятельство было в нашу пользу, его так и следовало воспринимать.
Женщины принялись щипать корпию, а братья-хирурги рвать полотенца на бинты. Раненый по-прежнему не приходил в сознание: череп его был рассечен, и существовала опасность, что затронут мозг.
Пока делались все эти приготовления, послышался сигнал к атаке, который, судя по его звучанию, подали французы. Это были две или три роты наших стрелков, принимавших участие в схватке и проходивших мимо нашей двери.
Вскоре послышалась ожесточенная перестрелка: по-видимому, на окраине города они столкнулись с противником.
Раненый был перевязан по всем правилам военной хирургии и, когда перевязка закончилась, пришел в себя.
Он с трудом изъяснялся по-французски, но Мийе-старший довольно сносно говорил по-немецки, так что раненому и хирургу оказалось легко понять друг друга.
Минуту спустя послышались громовые удары в дверь. Мийе-старший отправился открывать.
Пруссаки овладели городом, и к нам вломилась группа солдат, требуя крова и пищи.
Мийе повел их к раненому, тотчас опознанному одним из офицеров, который велел поставить снаружи у двери часового, приказав ему никого в дом не пускать.
Не стоит и говорить, что, как только часового сменили, его повели на кухню, где он получил сытный обед.
Через месяц молодой пруссак покинул нас, полностью излеченный; выхаживала его вся семья: мать — как собственного сына, а сестры — как брата.
Вместе с изъявлениями благодарности он оставил нам свою фамилию и адрес.
Звали его Антон Мария Фарина, а жил он в Кёльне.
Это был племянник знаменитого Джованни Мария Фарины, первого в мире фабриканта одеколона.
В 1838 году я предпринял свое первое путешествие по берегам Рейна и, приехав в Кёльн, осведомился об Антоне Мария Фарине.
Как выяснилось, Антон Мария Фарина уже не наносил сабельные удары и не получал их, а стал фабрикантом и торговал одеколоном.
Мне указали на его магазин.
Я вошел туда под предлогом купить коробочку с его товаром.
В магазине не оказалось никого, кроме приказчика, и я попросил его позвать хозяина.
Выяснилось, что тот обедает.
Хотя его и оторвали от этого важного занятия, он вышел ко мне, любезно улыбаясь.
Я взглянул на его лоб: на нем виднелся рубец.
Конечно, это был тот самый человек.
Видя, что я смотрю на него с особым вниманием, он осведомился, с чем связан мой визит.
Тогда я спросил его, помнит ли он, где ему рассекли лоб.
Он ответил мне, что это произошло в маленьком французском городке Крепи.
Я поинтересовался, сохранилось ли у него в памяти имя семьи, которая приютила его.
— Мийе, — ответил он.
Тогда я спросил, запомнился ли ему мальчик лет десяти — двенадцати, который в ту минуту, когда к раненому вернулось сознание, держал в руках тазик с водой, окрашенной его кровью.
Он с любопытством взглянул на меня.
— Я не спрашиваю, — со смехом произнес я, — узнаете ли вы этого мальчика, а интересуюсь, припоминаете ли вы его?
— Так это были вы? — спросил он.
Протянув бывшему солдату обе руки, я в то же самое время напомнил ему пару подробностей о тех событиях, чтобы у него не оставалось никаких сомнений.
Он бросился мне на шею и, созвав всю свою семью, жену и двух очаровательных дочерей, в нескольких словах — слова эти, разумеется, были произнесены по-немецки — объяснил им, о чем идет речь.
И тут начались объятия и поцелуи. Меня затянули в обеденный зал, заставили сесть за стол и стали пичкать анисовым хлебом, телятиной с вареньем и зайчатиной со сливами, причем запивалось все это лучшим йоханнис-бергом, какой только удалось найти в погребе.
День прошел за столом, а вечером мы еще пили чай и ели сласти.
Расстались мы в час ночи.
Никогда еще, на памяти людской, в Кёльне не ложились спать так поздно.
Другое мое воспоминание более свежее.