Члены цеха обслуги не скоро понесут, сгибаясь под тяжестью, кастрюли с парующим содержимым. Что припасли на сегодня? Каша? Картошка? И жирная, темная, словно растопленный шоколад подливка не скоро окропит проваренные дары полей. И мясо, благоуханное, словно невеста мясо не покажет оголенные бока гурманам-женихам.
Да, пришли все, но в субботний день Благодарения общей трапезе предшествует речь.
На возвышение, в аккурат под люком утилизатора, неизменно прямой, что редкость при таком росте и худобе, и неизменно насупленный забрался текстильщик Сонаролла.
Колючие глаза из-под сдвинутых бровей обвели толпу.
Многие животы, замолкнув на полуслове, подавили призывную песнь.
— Восславим его, того, кто вырвал нас — недостойных из мрака греха. Восславим того, кто начертал путь и сделал первый шаг. Восславим того, кто взял нас в попутчики! — хриплый, но зычный голос проникал в уши и умы, понукал понимать и отвечать.
— Восславим! — затянул неровный хор голодной паствы.
— Восславим того, кто построил сей дом!
— Восславим!
— И отправил его к звездам!
— Восславим!
Сонаролла умел говорить, не кричать недорезанной скотиной, как это делал глава цеха пищевиков Джованни Гварди и не мямлить себе под нос, скрипя челюстями, как архивариус Линкольн, а говорить — размеренно, слаженно. Затрагивая что-то внутри, да так, что даже недовольные желудки заслушивались, на время забывая о насущном.
— … и оставил нам заповеди!
— Заповеди.
— По которым мы живем!
— Живем.
— Не убивай!
— Не убивай.
— Не лги.
— Не лги.
— Не кради.
— Не кради.
— Не прелюбодействуй…
Люди охотно повторяли, вслед за выступающим. Главным образом потому, что перечисление заповедей означало конец речи.
— Я не бог! — прокричал Сонаролла последний завет.
— Не бог, — дружно согласилась с ним толпа.
— Ешьте, братья и сестры, вкушайте плоды труда вашего и радуйтесь. Радуйтесь, ибо Учитель, глядя на вас — детей со своего звездного жилища, радуется, вместе с вами.
Сидящий рядом с Олегом старшина Стахов, с последними словами выступающего, громко скрежетнул зубами.
***
Объяснительная.
Эхо подхватило их шаги, щедро засевая нежданными звуками металлические ярусы и фермы. Шепот отлетал с готовностью, возвращаясь многоголосым гулом.
— Г-где твой лаз?
Шурик вжал голову в худые плечи, ожидая ответного возмущения эха. Странно, на этот раз неугомонное молчало.
Тусклый свет синих ламп щедро награждал окружающие конструкции корявыми когтями, острозубыми челюстями и полными голода и ненависти глазами. Эхо помогало ему, рассыпая крики и стоны, рожденные явно не их тихим перешептыванием.
— Скоро, еще два яруса.
Или Шурику показалось, или голос Тимура дрогнул.
Отец Щур на одной из проповедей рассказывал про ад, куда попадают души не верящих в Учителя грешников. Картины, описываемые святым отцом, на удивление совпадали с пейзажем заброшенных секторов.
— Ты что, струсил?
— Н-нет, — стуча зубами, ответствовал Шурик. Или показалось, или в вопросе товарища звучала надежда.
В свете синих ламп наливные бока яблок утратили значительную часть привлекательности, собственно, Шурик никогда не любил яблоки, особенно «Белый налив», особенно незрелый… то ли дело — груши…
— К-кажется сюда.
Зубы товарища отбили легкую дробь.
В начале пути приходилось прятаться от встречающихся групп техников и уборщиков. Забираясь в темные углы под лестницы, мальчишки хихикали над недогадливостью взрослых.
— Ув-верен?
Сейчас Шурик очень жалел, что ни одна из групп не обнаружила их. Ну влетело бы от матери, ну пожурил бы Отец Щур. В мертвом свете далекая взбучка сравнивалась с легким поглаживанием.
— Н-нет.
— В-вернемся?
Тимур сделал вид, что задумался, даже старательно сдвинул брови, как это делал Сол Харлампов — староста их блока перед тем, как пройтись по матушке нарушителя спокойствия. Лишь зубы товарища продолжали выбивать предательскую дробь.
— П-пожалуй. И тут же, не дожидаясь ответа Саши, припустил в обратном направлении.
***
Из сборника «Устное народное творчество»