Читаем Пути памяти полностью

Мама подолгу говорила с Наоми на кухне, приглашая ее туда под предлогом обсуждения какого-то блюда или выкройки платья. Я же тем временем в молчании сидел с отцом в гостиной, Бог знает, в который раз пробегая глазами по книжным полкам и полкам с пластинками. А мама тем временем, должно быть, жала Наоми руку, склонялась к ней поближе, чтобы доверительно ей что-то обо мне рассказать. Наоми улыбаясь выходила из кухни с рецептом медовой коврижки. Любовь и внимание, которыми Наоми без задней мысли щедро одаряла родителей — причем великодушие ее порой граничило с чувством вины, — ту заботу, которая была ей так свойственна, я стал со временем воспринимать как ее расчетливое стремление расположить их к себе, как сознательно продуманную тактику, направленную на то, чтобы заручиться их поддержкой в отношениях со мной. Позже я не верил в ее искренность, когда она ходила на могилу моих родителей, носила туда цветы и молилась в их память. Я воспринимал это так, будто тем самым Наоми как бы покупала мне отпущение грехов, так же как иные мужчины покупают любовницам драгоценности. «Почему ты так поступаешь? Зачем тебе это надо?» — Эти вопросы часто вертелись у меня в голове. Она всегда говорила мне одно и то же, и ответ ее вечно вызывал у меня угрызения совести. Понурив голову, будто она в чем-то передо мной провинилась, Наоми отвечала мне на дурацкие вопросы:

— Потому что я их любила.

Как могло случиться, что кто-то просто так взял и полюбил моих родителей? Как она умудрилась, так мало зная жизнь, разглядеть отчаяние отца за его угрюмым молчанием, озлобленной жесткостью, приступами гнева? Как ей удалось увидеть в задрипанном учителе музыки некогда элегантного блестящего студента дирижерского факультета Варшавской консерватории? Какая неведомая сила позволила ее неискушенному сердцу увидеть в маме моей, одевавшейся в простенькие пестрые платья, украшенные аляповатыми брошками с плохо ограненными цветными стеклами, пылкую натуру светской дамы, хранившей некогда в шкафу пару белых лайковых оперных перчаток, обернутых в надушенную ткань; в ящике комода которой лежала большая коробка с почтовыми открытками; которая готовила не столько ради того, чтобы поесть, сколько ради памяти о поколениях предков; которая разбила садик на балконе, чтобы в доме были свежие цветы и отец бы при этом на нее не сердился? По какому праву получила Наоми такое их к себе расположение и доверие?

Какое ощущение, должно быть, вызывала у отца бесцеремонность ее привязанности, когда она говорила о любви к музыке своего папы! Она вела себя с ними чуть ли не вульгарно! В течение долгого времени я даже не отдавал себе отчета в том, какую мне это причиняло боль. Хотя на самом деле потом мне даже казалось, что ее фамильярность доставляла мне странное удовольствие — Наоми привносила в ту лишенную эмоций квартиру ощущение того, что мы и в самом деле были семьей. Она ворвалась в наш мир ненавязчиво и незатейливо, штрихами цветного карандаша на полотно, написанное кровью. Ее открытость миру и канадская доброжелательность, нарочитое невнимание к сочившейся болью памяти, к заботливо сдерживаемому горю, к шушуканью на кухне и недомолвкам за столом, к витиеватым условностям ограничений были как струя свежего воздуха в затхлой рутине нашего семейного бытия. И хотя я теперь понимаю, что не было такой силы, которая могла бы заставить отца измениться и хотя отчасти растопить его лед — даже в конце жизни, мне кажется, что он каким-то непонятным образом поддался обаянию Наоми. Теперь для меня это очевидно, хотя, конечно, они не делились друг с другом своими печалями, как мне тогда представлялось. Наоми, как заморская странница, вторглась в наш мир, начиненный порохом воспоминаний, но, вместо того чтобы его взорвать, она принесла нам цветы, села на кушетку, присмотрелась к тому, как мы живем, и никогда потом не переступала пределы дозволенного той ролью, которую она играла в нашей жизни — деликатной, терпеливой, безупречной гостьи. Я ошибался, думая, что отец испытывает к ней чувство особого доверия, ему просто полегчало, когда он понял, что может оставаться при ней таким же молчуном, каким был с нами. В присутствии Наоми на него нисходила такая же легкость и простота в общении, как и на всех, кому она дарила свою привязанность. Наоми никогда ни к кому не лезла в душу, свято уважая право каждого оставаться самим собой.

* * *

Многих волнует вопрос о том, бывают ли сны цветными. А меня всегда больше интересовало, есть ли в них звук. Все мои сны безмолвные. Я вижу во сне, как папа склоняется над столом, чтобы поцеловать маму, она слишком слаба, чтобы долго сидеть на стуле. Я думаю: «Не беспокойся, я расчешу твои волосы, донесу тебя от кровати до стола, я тебе помогу». — И вдруг до меня доходит, что она меня не узнает.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века