Комплиментарные оценки и превосходные эпитеты журналистов и литераторов были вызваны тем, что женское творчество рассматривалось ими скорее не как авторство, писательство, а как форма образования женщины, одно из украшающих ее «умений и навыков» или как милый каприз, детская забава, тем более что практически все пишущие женщины в это время на многое не претендовали, поддерживали и развивали в своих текстах милые сердцу мужчин мифы и стереотипы женственности (второсортность, слабость, чувствительность, зависимость и т. п.)[299]
и, следуя настойчивым «отеческим советам» мужских патронов, предваряли свои тексты извинениями, фигурами уничижения и заверениями в скромности[300], что часто было связано с их прямой художественной и финансовой зависимостью от вышеназванных патронов[301]. Анна Бунина в своем альбоме иронически комментирует одно из многочисленных высказываний на тему о женской кротости («Всего похвальнее в женщине кротость, в мужчине справедливость» князя Шаликова), сравнивая мужчин с помещиками-господами, которым выгодно иметь кротких и покорных слуг, и добавляя:мужчинам еще полезнее двоякая кротость тех женщин, которые пробегают одно с ними поприще… Стихотворец охотнее осыпает похвалами женщину-писательницу, чем своего сотоварища, ибо он привык о себе думать, что знает больше, чем она. Он готов расточать ей похвалы, самые даже неумеренные[302]
.Таким образом, ясно, что похвалы и комплименты в критике, с одной стороны, поощряют и поддерживают женщин, решившихся писать и печататься, но с другой — указывают им на их скромное место. «Поляризация отношений к женскому творчеству была поддержана социальным кодом галантности и флирта, который обозначал обращение к женщине как равной как отсутствие приличия и рыцарства», — пишет Венди Росслин[303]
. Под «поляризацией» можно понимать не только имплицитно присутствующую в мадригальных оценках снисходительность взрослого и сильного мужчины к женской «ребяческой слабости», но и то, что, наряду с публичными комплиментами, в письмах, дневниках или дружеских разговорах мужчин встречались прямо противоположные оценки женского творчества и конкретных женщин-писательниц. Е. Свиясов, показывая, что в начале XIX века номинация «русская Сафо» начинает уже звучать и иронически, приводит известный едкий «Мадригал новой Сафо» К. Батюшкова, обращенный к А. Буниной, а также цитирует запись дневника С. П. Жихарева от 18 января 1806 года, в весьма нелестном контексте упоминающего учениц одного своего знакомого, девиц Скульских,откормленных двадцатипятилетних пулярок, которых называет он удивительными невинностями, которые, вопреки своему призванию, хотят непременно попасть в поэтессы или поэтиссы…[304]
Но недаром здесь речь идет уже о первом десятилетии XIX века, когда ситуация несколько меняется.
Говоря об основном позитивном тоне разговора о женском творчестве во времена сентиментализма и преромантизма, нельзя не отметить то, что гендерный аспект активно использовался Карамзиным в его борьбе за новый литературный язык и новую литературу. Но при этом можно поставить вопрос, как это делает Арья Розенхольм,
не осуществляется ли в этой ситуации механизм, названный феминистскими исследователями «жертвованием женственности», в том смысле, что мужчина-создатель завладевает «естественным языком» женщин и пользуется им как материалом и движущей силой для создания нового символического порядка, в то время как речь и словесность самих женщин игнорируются и остаются в маргинальности[305]
.Таким образом, и язык, и творчество женщин на переломе XVIII–XIX веков активно участвует или используется в процессе культурных реформ, но на поверхности — в частности, в критике — предстает как милое, но не заслуживающее особого внимания явление.