Глядя на Нечаева как на деятельного и живого представителя молодой России, «неабстрактные революционеры» долго не могли взять в толк, что нечаевский Комитет всегда был абстракцией, а нечаевская «Народная расправа», и прежде-то немногочисленная, стала абстракцией. Лучше всех знал это сам Нечаев. Но именно он ни за что не признался бы в этом.
Зато журнал «Народная расправа» фикцией не был. Первый номер Бакунин с Нечаевым выдали в свет прошлым летом; второй — теперь, зимой семидесятого. И приложили арестную хронику. Весной того же семидесятого Нечаев ударил в «Колокол», зазвучавший хотя и не по-герценовски, но с участием Огарева.
Дорожа Бакуниным, Нечаев держался бдительно. И, едва обнаружив «поползновения» лопатинского кружка, тотчас ощетинился. Он взял перо и бланк с грифом «Бюро иностранных агентов русского революционного общества „Народная расправа“». И настрочил:
«Русскому студенту Любавину, живущему в Гейдельберге.
Милостивый государь! По поручению Бюро я имею честь написать вам следующее. Мы получили из России от Комитета бумагу, касающуюся, между прочим, и вас. Вот места, которые к вам относятся: „До сведения Комитета дошло, что некоторые из живущих за границей баричей, либеральных дилетантов, начинают эксплуатировать силы и знания людей известного направления, пользуясь их стесненным экономическим положением. Дорогие личности, обремененные черной работой от дилетантов-кулаков, лишаются возможности работать для освобождения человечества. Между прочим, некто Любавин завербовал известного Бакунина для работы над переводом книги Маркса и, как истинный кулак-буржуа, пользуясь его финансовой безвыходностью, дал ему задаток и в силу оного взял обязательство не оставлять работу до окончания. Таким образом, по милости этого барича Любавина, радеющего о русском просвещении чужими руками, Бакунин лишен возможности принять участие в настоящем горячем русском народном деле, где участие его незаменимо. Насколько такое отношение Любавина и ему подобных к делу народной свободы и его работникам отвратительно, буржуазно и безнравственно, и как мало оно разнится от полицейских штук — очевидно для всякого немерзавца…“
Закрыв кавычки, то есть перестав цитировать самого себя, Нечаев говорит уже от имени Комитета, то бишь опять же от своего имени:
„Комитет предписывает заграничному Бюро объявить Любавину: 1) что если он и ему подобные тунеядцы считают перевод Маркса в данное время полезным для России, то пусть посвящают на оный свои собственные силенки, вместо того чтобы изучать химию и готовить себе жирное профессорское место; 2) чтобы он (Любавин) немедленно уведомил Бакунина, что освобождает его от всякого нравственного обязательства продолжать переводы, вследствие требования русского революционного Комитета“.
И заключил как налетчик: в противном случае, месье, мы обратимся „к вам вторично путем менее цивилизованным“.
Могут сказать: Нечаев действовал искренне. От такой искренности, как и от подобной праведности, шибает пыточным застенком. О чем и дал ясно понять человек, умевший пользоваться не только средствами почтовой связи. Могут спросить: знал ли Бакунин об этом письме? Ответим: впоследствии утверждал — нет, не знал.
Проясним ситуацию.
Читатель, вероятно, еще не забыл, как весною шестьдесят девятого наведывался в Женеву друг Лопатина, Михаил Негрескул. Он пытался объяснить Огареву и Бакунину, что это за личность, Сергей Нечаев. От Негрескула отмахнулись как от докучливого доктринера. Но его деловое посредничество Бакунин принял.
Без труда догадавшись о безденежье Бакунина, надо сказать, хронически тяжком, и не забыв питерские разговоры в „лопатинском круге“ о крайней необходимости русского перевода „Капитала“, Негрескул немедленно списался с Любавиным, находившимся тогда в Петербурге. Любавин снесся с издателем Поляковым. Поляков объявил: тысяча двести за все, триста рублей вперед. Задаток был прислан через Любавина.
Однако дело с переводом не заладилось. Об этом Бакунин не раз упоминал в своей переписке. Приходят на память сетования Герцена, который в свое время тоже предлагал Бакунину литературную работу: „Или он откажется, или не сдержит слова“.
Любавин, получив грозную директиву за номером и на бланке, опротестовал ее письмом к Бакунину. Тот лучше выдумать не мог, как надуться: вы, сударь, грубите, посему от перевода отказываюсь, аванс верну.
Инцидент, однако, не был исчерпан. Повисев черной тучей, он слился с другой, еще более мрачной, и этот грозовой фронт быстро двинулся в сторону Женевы.
В Женеву приехал Лопатин.
Один последователь Нечаева как-то изрек, сопроводив свое замечание небрежным жестом: у старых революционеров есть только одно „достоинство“ — то, что они старые. Лопатин так не думал. Он думал как Герцен.