Напомню, что 1858 был последним годом того удивительного исторического периода, когда мир в англиканской церкви не нарушался. Между 1844-м, когда появились «Доказательства естественного хода Творения»[167]
, — и 1859-м, когда «Эссе и обозрения»[168] отметили собой начало бури, бушевавшей потом ещё многие годы, не появлялось ни одной книги, которая вызвала бы сколько-нибудь серьёзное смятение в лоне церкви. Самыми, быть может, тревожными были «История цивилизации» Бакла[169] и «Свобода» Милла[170], но ни та, ни другая не проникли в широкие слои читающей публики, так что Эрнест и его круг ничего не знали даже об их существовании. Евангелическое движение[171], за одним исключением — к нему я позже вернусь, — относили чуть ли не к древней истории. Трактарианство[172] отступило на десятый план: оно ещё работало, но в глаза уже не бросалось. «Доказательства…» были забыты ещё до того, как Эрнест поступил в Кембридж; панический ужас перед католической агрессией потерял остроту; ритуализм был неведом широкой публике, кроме разве столичной; Горэмский[173] и Хемпденский[174] споры благополучно почили несколько лет тому назад; диссидентство[175] ещё не разрослось; актуальной темой была Крымская война, а за ней восстание в Индии и Франко-австрийская война. Эти великие события отвлекали умы от предметов спекулятивного характера, а настоящего врага Веры, способного вызвать хотя бы ленивый интерес, нигде не наблюдалось. С самого, пожалуй, начала века не было времён, когда непредвзятый наблюдатель обнаружил бы так мало предвестников пертурбаций, как в описываемое мною время.Надо ли говорить, что затишье было всего-навсего поверхностным. Люди бывалые, знавшие и уже забывшие много больше того, что многим из выпускников узнать и не снилось, должны были видеть, что волна скептицизма, прокатившаяся по Германии, направлялась к нашим берегам и, действительно, в очень недолгом времени на них обрушилась. Эрнест едва успел принять сан, как одна за другой появились три работы, приковавшие к себе внимание даже далёких от богословских споров людей. Я говорю об «Эссе и обозрениях», о «Происхождении видов» Чарльза Дарвина[176]
и о «Критике Пятикнижия» епископа Коленсо[177].Однако я отвлёкся; вернусь теперь к единственному аспекту духовной деятельности, сохранявшему в бытность Эрнеста в Кембридже хоть какую-то жизнь, именно же, к остаткам начавшегося в предыдущем поколении евангелического возрождения, связанного с именем Чарльза Симеона.
Во времена Эрнеста симеонитов, или, как их для краткости называли, «симсов», сохранялось ещё немало. Их можно было найти в каждом колледже, но главные скопления их группировались в Кайес-колледже[178]
, вокруг мистера Клейтона, бывшего тогда деканом, и среди тех, кто получал стипендию в колледже Св. Иоанна.Позади часовни этого колледжа находился «лабиринт» (таково было название этого места) дряхлых, полуразвалившихся общежитий, населённых беднейшими из студентов, для которых стипендия была единственным средством получить образование. Многим даже и старожилам Св. Иоанна местонахождение и даже существование лабиринта, где, главным образом, и жили стипендиаты, было неизвестно; многие из однокашников Эрнеста, живших в общежитиях первого класса, ни разу не сумели пробиться сквозь ведущие туда запутанные ходы.
Жили в лабиринте люди всех возрастов — от совсем мальчишек до седовласых стариков, ударившихся на старости лет в учёбу. Их можно было увидеть разве только в столовой, в часовне да на лекциях, причём их манеры — что в еде, что в молитве, что в учёбе — считались отталкивающими; никто не знал, откуда они приходят, куда потом деваются и чем вообще занимаются, ибо они никогда не появлялись ни на крикете, ни на гребле; это было унылое, убогое на вид
Эрнест и его приятели считали себя гениями экономии, потому что могли обходиться столь малыми деньгами; а между тем, большая часть обитателей лабиринта сочли бы и половину того, что тратили они, богатством чрезвычайным; и так же вся та домашняя тирания, которую испытывал Эрнест, была, я не сомневаюсь, ничто по сравнению с тем, через что проходили они.