— Я думаю, — сказал Теобальд, — что если он увидит нас на улице, он повернётся и убежит. Он чрезвычайно эгоистичен.
— Тогда мы должны испросить разрешения пройти в тюрьму и встретить его до того, как он выйдет.
После долгих обсуждений решено было принять этот план, и Теобальд написал к управляющему тюрьмою с вопросом, допустят ли его на территорию, чтобы забрать Эрнеста, когда его срок истечёт. Ответ пришёл положительный, и наша чета выехала из Бэттерсби накануне выхода Эрнеста из заключения.
Эрнест на такое не рассчитывал и был немало удивлён, когда в девять без нескольких минут ему сообщили, что перед тем, как покинуть тюрьму, он должен явиться в комнату свиданий, ибо там его ждут посетители. Сердце у него ёкнуло, но он собрал всё своё мужество и поспешил в комнату свиданий. И, конечно же, там, у ближайшего к двери конца стола стояли двое — те, кого он почитал злейшими своими врагами на всём белом свете: его отец с матерью.
Бежать было некуда, но он знал, что если дрогнет, он пропал.
Мать плакала, и всё равно она вылетела навстречу и обхватила его руками.
— О, мальчик мой, мальчик мой, — всхлипывала она, не в силах сказать ничего более.
Эрнест стоял белее простыни. Сердце колотилось так, что было трудно дышать. Он позволил матери обнять себя, но тут же высвободился, отступил на шаг и молча стал напротив неё; слёзы катились у него из глаз.
Поначалу он не мог говорить. С минуту обе стороны хранили полное молчанье. Наконец, собравшись с силами, он тихо сказал:
— Матушка (впервые он назвал её иначе чем «мама»), мы должны расстаться. — С этим он повернулся к охраннику и сказал: — По-моему, я волен покинуть тюрьму, если того пожелаю. Вы не можете заставить меня оставаться здесь. Прошу проводить меня к выходу.
Теобальд сделал шаг вперёд.
— Эрнест, ты не должен, ты не оставишь нас таким манером.
— Не говорите мне ничего, — сказал Эрнест, и глаза его блеснули непривычным для него огнём. Вошёл другой охранник и отвёл Теобальда в сторону, а первый проводил Эрнеста к выходу.
— Скажите им, — сказал Эрнест, — от моего имени, что они должны думать обо мне как о мёртвом, ибо я для них умер. Скажите им, что самое моё большое страдание — это позор, который я навлёк на них, и превыше всего на свете я буду стремиться к тому, чтобы отныне не мучить их более; но скажите им также, что если они станут мне писать, я буду возвращать их письма нераспечатанными, а если приедут меня навестить, я стану защищаться, как только смогу.
Говоря это, он стоял уже у ворот тюрьмы; ещё миг — и он на свободе. Пройдя несколько шагов, он отвернул лицо в тюремной стене, прислонился к ней всем телом и зарыдал так, как рыдают люди с разбитым сердцем.
Отказаться от отца и матери ради Христа оказалось в конечном итоге не таким лёгким делом. Если человек был одержим бесами достаточно долго, они, будучи изгоняемы, станут его разрывать, сколь бы властно их ни изгоняли. Эрнест не задержался долго на месте — боялся, что мать с отцом выйдут и увидят его. Он взял себя в руки и нырнул в открывавшийся перед ним лабиринт узеньких улочек.
Он перешёл свой Рубикон — пусть не слишком героически и не весьма драматически, но ведь люди ведут себя драматически только в драмах. Как бы то ни было, вплавь или вброд, но он перебрался на тот берег, и вот он там. Он уже придумывал, как много должен был бы сказать, и винил себя за отсутствие духа; впрочем, это уже ничего не меняло. Он готов был многое простить отцу с матерью и, несмотря на это, негодовал на них за то, что они без всякого предупреждения навязали ему себя в тот самый момент, когда возбуждение от выхода из тюрьмы уже достигло критической точки. Так злоупотреблять его слабостью было с их стороны низостью, но это даже хорошо, что они злоупотребили, ибо это заставило его полнее, чем когда-либо, осознать, что его единственный шанс — в полном от них отделении.
Утро стояло серое, и уже начинали проявляться признаки зимнего тумана: было уже 30 сентября. Эрнест был одет в то, в чём его посадили, то есть, в одежду священника. Глядя на него, никто не отличил бы его нынешнего от него же шесть месяцев тому назад; да и для него самого, когда он брёл не спеша по невзрачной и людной улочке под названием Эйр-Стрит-Хилл (которую хорошо знал, ибо в той округе были у него знакомые клирики), месяцы заключения как будто выпали из его жизни, а ассоциации так увлекли его, что, оказавшись в прежнем окружении и в прежнем одеянии, он чувствовал, как втягивается в своё прежнее «я», как если бы шесть месяцев тюрьмы были сном, а теперь он просыпался, чтобы приняться за прерванные накануне дела. Так действовало неизменившееся окружение на неизменившуюся часть его самого. Но была в нём и изменившаяся часть, и воздействие неизменившегося окружения на неё было таким, что всё вокруг виделось ему почти таким же незнакомым, как если бы у него никогда не было иной жизни, кроме как в тюрьме, и вот теперь он входил в новый для себя мир.