Характерно, что Толстой никогда не учился и не мог учиться, как другие; он — принципиальный «автодидакт» в том смысле, что в каждый данный момент он читает и обдумывает только то, что ему нужно для своей работы или для решения вставшего перед ним вопроса. Атак как эти вопросы, большею частью, не выходят за пределы морали, то многие области и проблемы культуры совершенно закрыты для Толстого и кажутся ему, как и многие формы деятельности, не существующими, призрачными или фальшивыми. Так называемый культурный человек, эрудит, «следящий» за наукой и впитывающий в себя разнообразные знания, для Толстого — человек загадочный, если не шарлатан или почти идиот. Так, для Левина загадка — Свияжский: «он не мог сказать
Конечно, цитатами из романа, даже самого автобиографического, ничего доказать и даже комментировать без проверок и оговорок нельзя — уже по одному тому, что объективированное самим автором и отнесенное им к персонажу, очевидно, не совпадает с тем, что принадлежит самому автору и не может быть, при всем его желании, объективировано до конца. Но если учесть пристальность толстовского самонаблюдения и постоянные его тенденции фиксировать свои прежние настроения и состояния, чтобы пользоваться ими для создания своих главных персонажей, то некоторое право такого иллюстрирования возможно — с оговоркой, что в этих цитатах, как и в приведенных мною, характеристика несколько утрирована. Мне важно иллюстрировать только этими цитатами основные положения. При этом речь идет преимущественно о конце пятидесятых годов, а первые части «Анны Карениной», как я думаю, построены в отношении Левина на материале пережитого Толстым именно в эту эпоху и потому, пожалуй, не менее достоверны, чем были бы достоверны воспоминания Толстого о самом себе.
«Крепостничество» Толстого, которое он не скрывал, должно было бы давно оттолкнуть от него таких людей, как Чернышевский, Некрасов; между тем, они, даже возмущаясь («Чёрт знает, что у него в голове!»), неизменно квалифицируют высказываемые Толстым взгляды не как неприемлемую для них, но понятную в устах «крепостника» систему определенных убеждений («идеологию»), а как «чушь», как проявление какого-то дикого, почти детского упрямства, и потому не теряют надежды на «исправление». Они, очевидно, улавливали в его поведении и позиции те черты своеобразия, которые я определил выше как «патриархальный аристократизм», — черты, придававшие всем его высказываниям характер сумасбродства, сословной фанаберии, которая, в обстановке пятидесятых годов, выглядела уже как фантастический анахронизм, как простая отсталость, а не реальная, деловая позиция помещика-крепостника. Они, действительно, смотрели на него как на талантливого, но недоразвитого ребенка («мальчишка по взгляду на жизнь», как писал Чернышевский Тургеневу), которого надо только хорошо воспитать и образовать, чтоб из него получился прекрасный и полезный обществу человек. К его выпадам никто не относится серьезно, как к «убеждениям», — все ждут какой-то перемены, какого-то момента, когда Толстой вдруг перебесится или, как выразился Тургенев, когда это молодое вино «перебродит». Когда Толстой едет за границу, все выражают надежду, что это путешествие образует его и сбросит ту умственную шелуху, которая мешает ему правильно мыслить. Чернышевский, например, пишет А. С. Зеленому в апреле 1857 г.: «Толстой, который по своим понятиям[358] был очень диким человеком, начинает образовываться и вразумляться (чему отчасти причиною неуспех его последних повестей) и, быть может, сделается полезным деятелем». Некрасов, узнав о том, что Толстой, по возвращении из заграницы, ругает Россию, с радостью пишет ему — как учитель исправившемуся ученику: «Ну, теперь будете верить, что можно искренно, а не из фразы ругаться, — и таких посылок: "он потому на стороне освобождения крестьян, что у него нет таковых" не будете делать даже и в шутку».