Здесь, кстати, цитируется очень характерный и недвусмысленный выпад Толстого, который другому, конечно, не мог бы быть прощен — двери «Современника» должны были бы навсегда закрыться для такого «крепостника». На подобные выпады Толстого смотрели сквозь пальцы не только потому, что признавали его талантливым и ценили его сотрудничество, но и потому, что от него можно было всего ожидать — ведь он же, офицер и крепостник, написал Севастопольские очерки, в которых столько смелости и столько «правды», как говорил Некрасов. Как это могло случиться? Очевидно, — «убеждений» у Толстого нет, а есть только «понятия», которые, при его искренности и впечатлительности, должны меняться.
Надо еще принять во внимание, что Толстой высказывал свои «понятия» всегда в пылу стычек, нападая на других и стараясь «оскорбить их убеждения», а сила натиска и разоблачения у него была большая, и он, беспощадный и острый наблюдатель, ослаблял силу противника тем, что забирался в самую его душу, оставляя «убеждения» на поверхности и демонстрируя нравственные недостатки. Вопрос об «убеждениях» уступал место вопросу о нравственных законах, о «правилах», а здесь Толстой был в своей стихии, и победить его на этих позициях было мудрено. Перед лицом моральных «истин» все оказывались фарисеями — и Толстой вел себя как Лютер. Как и следовало ожидать, — надежды на исправление не оправдались: у Толстого, вместо «убеждений», была своя позиция, крепкая своей архаистичностью, с которой он не сходил и не мог сойти никогда, потому что она имела историческое значение — и он это чувствовал. Герцен, познакомившийся с ним в Лондоне в 1861 г., говорит то же, что и другие, и так же надеется на будущее: «Толстой — короткий знакомый (пишет он Тургеневу); мы уж и спорили; он упорен и говорит чушь, но простодушный и хороший человек... Только зачем он не думает, а все, как под Севастополем, берет храбростью, натискам». Ему же он пишет после отъезда Толстого: «Гр. Толстой сильно завирается подчас; у него еще мозговарение не сделалось после того, как он покушал впечатлений»[359]. А сам Толстой писал в 1862 г. в письме к А. А. Толстой — по поводу произведенного у него обыска: «у меня раз лежали неделю все эти прелести — прокламации и "Колокол", и я так и отдал, не прочтя. Мне это скучно, я все это знаю и презираю не для фразы, а от всей души»[360].
Хорошей иллюстрацией к поведению Толстого и к вопросу о природе его «крепостничества» может служить XXVII глава третьей часта «Анны Карениной». Здесь Левин оказывается перед лицом двух противоположностей: «чрезвычайно либерального» Свияжского и некоего «помещика с седыми усами» — «закоренелого крепостника, деревенского старожила, страстного сельского хозяина». Помещик считает положение хозяйства безнадежным, потому что «при уничтожении крепостного права у нас отняли власть». Свияжский возражает, но дальше «приемных комнат» своего ума не идет и обрывает разговор именно тогда, когда вопрос ставится по существу. Левин чувствует себя ближе к «крепостнику», но именно потому, что тот, как «хозяин», говорит о самом деле и говорит страстно и пристрастно —