Рассказ пишется под сильным давлением не только «бесценного триумвирата», но и Тургенева, «чужой и острый взгляд» которого пристально следит в это время за Толстым. 13 марта 1857 г. Толстой читает ему первую редакцию — Тургенев «остался холоден», и рассказ отложен. Только в мае Толстой берется снова за него и пишет заново сначала. 24 июня он читает эту новую редакцию Боткину, но и ему рассказ не нравится — и Толстой соглашается: «Действительно, это плохо». Следующий момент работы — уже сентябрь, в Ясной Поляне. Рассказ залежался, значительно утерял для Толстого свою первоначальную остроту — Делесов начинает выдвигаться за счет Альберта, вещь сбивается на другой стиль, на другой жанр. В промежуток между июнем и сентябрем написан «Люцерн», который можно считать вариантом и поправкой к неудающемуся «Альберту», в значительной степени поглотившей в себе всю полемику и злободневность и притом гораздо более смелой. После июньской неудачи с «Альбертом», во время работы над «Люцерном», Толстой записывает в дневнике (11 июля 1857 г.): «Дописал до обеда Люцерн. Хорошо. Надо быть смелым, а то ничего не скажешь, кроме грациозного, а мне много нужно сказать нового и дельного». Весьма вероятно, что «грациозным» здесь обозначен именно «Альберт» — сего эстетическими диалогами и общей «музыкальностью» материала.
«Альберт» уже не пишется, а дописывается — скорее из упорства, чтобы отделаться от мешающей, залежавшейся вещи. В этом отношении необыкновенно характерен один факт, относящийся именно к этому (сентябрьскому) периоду работы над «Альбертом». 15 сентября 1857 г. в дневнике записано: «Бросился писать и написал отличные 4 листика горячие». Эти четыре листика — обширное и совершенно уводящее в сторону от главной линии воспоминание Делесова о своей юношеской любви. Альберт и вся основная тема рассказа совершенно забыты — вместо этого неожиданно развернут посторонний, не связанный с рассказом материал, возвращающий нас к «Юности» или к ненаписанной «Молодости». Получился кусок, по яркости и смелости стоящий всего «Альберта». Делесов, слушая игру Альберта, плачет: «Но о чем и зачем заплакал тот, который лежал на диване? Вот о чем и зачем он плакал. Ему теперь было 35 лет, он был очень богат, и ему давно уже и всегда и везде было скучно. Быть скучающим человеком сделалось как бы его общественным положением. И всегда особенно было ему скучно и вместе грустно там, где надо было веселиться. Кроме того, у него была плешивая голова, и волосы продолжали лезть, ревматизмы в ногах, и геморрой в пояснице. Каждым днем своим от утра до вечера он был недоволен, как будто раскаянье мучило его, и не только он, несмотря на доброе сердце, не мог любить кого-нибудь, он сам был себе невыносимо противен. А было время, когда он был молод, хорош собой, когда он любил и других и от себя ждал чего-то необыкновенно прекрасного. Первые звуки Меланхолии по какому-то странному сцеплению впечатлений живо перенесли его к тому славному старому времени». Следует картина домашнего бала, на котором он танцуете Лизанькой Тухмачевой. Здесь Толстой дает простор своему настоящему языку, своей «смелости»: «А вот и барышня из всех барышень, она, Лизанька Тухмачева, в розовом платьице с оборками. Чудное платьице! Хорошо и холстинковое, в котором она по утрам; но это лучше, во-первых, потому что оно на ней, и, во-вторых, потому что открывает ее чудную с жолобком сзади шею и пушистые, непривычные к обнажению руки. Она, не переставая, беспрестанно улыбается, почти смеется; но какой радостью и ясностью сияет эта розовая улыбка на ее раскрасневшемся, вспотевшем личике. Блестят белые зубы, блестят глаза, блестят розы щек, блестят волосы, блестит белизна шеи, блестит вся Лизанька ослепительным блеском. Да, она вспотела, и как прелестно вспотела! Коротенькие вьющиеся волосики на висках и под тяжелой косой лоснятся и липнут, на пурпурных щеках выступают прозрачные капли, около нее тепло, жарко, страстно. Он уже раз двадцать танцевал с ней вальс, и все мало, все еще и еще, вечно, вечно чего-то от нее хочется невозможного». Я цитирую только кусок для образца — полностью эти четыре листика, написанные совершенно в сторону и так и непригодившиеся, принадлежат к самым замечательным страницам Толстого. Толстому уже самому ясно, что с «Альбертом» — положение безнадежное. Работа продолжается, но уже с сознанием того, что вещь плохая и что ее нужно дописать только для того, чтобы освободить место для других. 18 сентября 1857 г., через 2 дня после «отличных четырех листиков», в дневнике записано: «Писал довольно много, но вся вещь плохая. Хочется свалить ее поскорее»; 22 сентября: «Писал довольно; но решительно плохо». 25 ноября Толстой окончательно пересматривает «Альберта» («Вся вторая половина слаба») и 26-го посылает Некрасову, но сам недоволен и на другой же день записывает: «Очень недоволен я теперь "Погибшим"; но не поеду в Петербург, подожду корректуры». Есть указания на то, что 30-го он даже послал телеграмму с просьбой вернуть рукопись.