«Если промысел, искусство и рукоделие какого бы рода ни было — говорит он — питает большое число людей, хотя бы оной меньшее число пускало капиталов в обращение или меньшее число производило числительных богатств, то искусство, рукоделие и проч. предпочтительнее тому, которое, обращая великие капиталы или производя больше богатств, меньшее число людей питает».
В этом отрывке сконцентрирована вся философия Радищева-утописта, до сих лор еще неосвободившегося от идеальных стремлений обленить судьбу землепашцев мерами капиталистического характера.
Исходя из этих ложно-утопических, хотя субъективно идеальных побуждений, он предлагает реакционную по своему содержанию, грубую и отсталую по форме эксплоатации, — систему домашнего капиталистического производства. Комбинирование земледелия с домашним производством является его идеалом. Каждый крестьянин должен иметь ткацкий стан, и в свободное от полевых работ время должен заниматься ткачеством и другими рукоделиями. Он отрицательно относится к французским шелковым мануфактурам, где, по его мнению, за счет 500 и 1 000 человек, добывающих себе «хлеб насущный, обогащаются два-три капиталиста». «Оставим — говорит он Воронцову — ту мысль, что теперь можно заводить мануфактуры на манер французских и английских», достаточно того, что «Лион уже опустел на счет разоряющих безначалием своим рукоделия свои». Пусть-де мол Запад разлагается, мы минуем путь мануфактурного развития и утвердим, как говорили позже народники, широкое народное производство. «Рукоделие всякое — говорит он — если оно его (крестьянина) не отлучает от земледелия, есть весьма полезно… следовательно и самые мануфактуры, фабрики, заводы, звериные промыслы, извозы поелику совершаются в зимнее время, суть весьма полезны, ибо долговременная наша зима, оставляя много праздного времени, не может лучше употреблена быть, как на что-нибудь полезное или нужное».
Таким образом, одной рукой он насаждает необходимые условия для успешного развития буржуазно-капиталистического строя в России, а другой — старается задержать это развитие на ступени домашнего производства и тем самым облегчить тяжелое положение трудящихся. Он искренно убежден, что такая форма производства, раздробляя прибыль между многими мелкими производителями, создает им «довольственное житье» и не обогащает одного за счет тысячи.
Радищев в своей философской работе «вооружается противу материализма», но «он охотнее излагает, чем опровергает доводы чистого афеизма» (Пушкин).
В своем трактате Радищев, исходя из субъективного желания (увидеть после смерти детей), доводами, «почерпнутыми не от разума, а от сердца и чувства», пытался доказать бессмертие души человеческой.
Илимский острог
Временный памятник Радищеву Поставленный в Москве в 1918 г. у Триумфальных ворот.
А между тем, материалисты, доводы которых он признает «блестящими и убедительными», доказывают, что
«О, ты желающий жить по смерти… — говорит Радищев устами материалиста — устремляй мысль твою, воспаряй воображение; ты мыслишь органом телесным. Как можешь представить себе, что-либо опричь телесности? Обнажи умствование свое от слов и звуков, телесность явится перед тобою всецела; ибо ты, она, все прочее — догадка». Рай и ад, бог и сатана, воскресение из мертвых и бессмертие души — все это выдумки, изобретенные самим человеком в боязни перед смертью; плод невежественной толпы. «Верь, — говорит Радищев в конце всех этих размышлений, — по смерти все для тебя минуется и душа твоя исчезнет».
Таковы выводы о бессмертии души из блестящих доводов материалистов.
В соответствии с этими доводами Радищев развивает материалистическую теорию познания и считает, что «чувственный опыт является единственным источником наших знаний».
«При первом шаге, — говорит он, — в область не осязательную, находим мы суждения произвольные… заключение наше о бытии духов не иначе может быть, как вероятное, а не достоверное, а менее того ясное и очевидное».
«Увы — говорит он в другом месте, мы должны ходить ощупью, как скоро вознесемся превыше чувственного опыта».
Радищев сам чувствует неосновательность, ненаучность доводов о бессмертии души. «Рассуждения наши о бессмертии души — говорит он — воображению смежны». «Нелепость идеи, доказывающей возможность; вторые жизни» — для него очевидна, но субъективное желание найти самоутешение у него так велико, что он вопреки здравому смыслу говорит: «Пускай я брежу, но бред мой мое блаженство есть».
Не религиозный экстаз и идеалистическое мировоззрение побудили его доказывать бессмертие души, а желание увидеть детей и найти духовное самоутешение в своем одиночестве.
Социальная трагедия буржуазного идеолога дополнилась трагедией русского материалиста второй половины XVIII века.
ВОЗВРАЩЕНИЕ НА РОДИНУ