— Он как будто в шоке, — сказал Мейсон. — Может, стоит дать ему морфия? Бывает шок от переохлаждения? Вы что-нибудь о морфии знаете, номер первый?
— Ровным счетом ничего. — И он повернулся к сияющему морячку, который доедал свой суп.
— Почему он в таком состоянии?
— Его одежда была на девушке. Он ей ее отдал, — ответил морячок с явным йоркширским акцентом. — Понимаете, сэр, он снял свое пальто и надел поверх ее пальто, а когда она опять закоченела, так он, чтоб мне провалиться, содрал с себя штаны, снял шерстяные толстые кальсоны и натянул на нее. В жизни такого не видел: всю вчерашнюю ночь он просидел на холоде в одном мокром свитере.
— Его фамилия Чоун?
— Да, сэр. Джетро Чоун.
— Мистер Чоун! — сказал он, наклоняясь над ним.
При свете качающейся лампочки Джетро Чоун походил на индейца — индейский нос, индейские скулы. Однако его лицо заросло рыжей щетиной и волосы у него были рыжие. Трясущийся в ознобе рыжебородый индеец, чьи зубы выбивают безудержную дробь, а неподвижные голубые глаза суровы и холодны, как море. Наклоняясь над Чоуном, он почувствовал, что эти впившиеся в него глаза видят что-то очень ясно и не могут оторваться.
— Мистер Чоун… — сказал он, а затем как по наитию добавил: — Мисс Биксби очнулась. И чувствует себя хорошо.
Он повторял и повторял это, пока взгляд голубых глаз не сфокусировался на нем. Чоун начал что-то говорить, но слова терялись в перестуке зубов:
— Ага. Ага. Они уже пробовали и снова попробуют. И ничего у них, сволочей, не выйдет… — Тут все его тело забилось в дрожи, и он не справился с дергающимся подбородком.
— Больше ничего сделать нельзя, — сказал Мейсон. — Разве что обложить его грелками.
— Он под одеялами голый, Мейсон?
— Да, номер первый.
— И у, а если человек… — начал он и запнулся. — Человек мог бы забраться к нему под одеяла, голый, теплый, и крепко его обнять… — Он выжидающе умолк, положив ладони на бедра.
Все молчали. Он представил себе, как сам сжимает дрожащего человека в объятиях и греет его, пока тот не становится самим собой. Они могли прочесть эту мысль по его лицу, и сигнальщик, большой мастер качать права, решив, что их номер первый собирается раздеться догола на жилой палубе, в их доме, оскорбленно нахмурился. Выражение лица сигнальщика подсказало остальным, что им тоже следует оскорбиться, так что они оскорбились и неловко ждали, что последует дальше. Больше всех смутился Хорлер. Но в глазах Хорлера была робкая доброжелательность, а кроме того, верность… и он крикнул:
— А ведь правильно! Разрази меня бог, если я не сумею согреть беднягу! — и начал раздеваться. Никто не сказал ни слова, даже когда он разделся донага. — Ну ладно, ребята, — сказал он, забравшись под одеяла к Чоуну и крепко обхватив его руками, — тащите еще одеял.
Бородатый йоркширец встал, завернувшись в одеяло, подошел к столу и стал смотреть вместе с остальными. Никто ничего не говорил. Шли минуты.
— Черт! — сказал Хорлер. — Сколько же можно! — Но он не разжал рук. Наконец зубы Чоуна перестали стучать. Все смотрели как завороженные, наклоняясь вперед, потому что теперь его подбородок перестал дергаться. Постепенно его дыхание стало более ровным, светлые голубые глаза раскрылись и скользнули по лицам, по подвешенным койкам, испуганные и подозрительные; а потом, когда он разобрался, где он и что с ним, его рука высунулась из-под одеяла и легла на голову Хорлера — широкая рука с узловатым суставом пальца, со сломанным суставом пальца, и он провел ладонью по лицу Хорлера, словно хотел запомнить его на ощупь.
— Спасибо, — прошептал он.
— Какого черта! — крикнул Хорлер. Побагровев от смущения, он скинул с себя одеяла и спрыгнул на пол. Все захохотали. Все были рады.
— Вы здорово придумали, номер первый, — сказал Хорлер. — А, Мейсон?
— Мне самому следовало бы сообразить, — сказал Мейсон.