— Потому что, живя бесконечно, мы и бесконечно плакали от жизни, проклинали ее, мучили ревностью и ненавистью, душили, плевались на нее, гнобили, пытали, жгли, вешали на веревке за шею, растирали в порошок… Черт знает, чего только ни делали, чтобы прервать эту бесконечность существования человека. И только Циолковский сказал, что бесконечность жизни человека была бесконечностью его райского блаженства и что прервать это было невозможным. Еще он сказал, что человек являлся кусочком психизма Вселенной, ее нервным волоконцем, по которому бежал ток вселенского желания бытия по узенькому коридору жизни по имени Хлиппер (±100 °C).
— Куда бежал ток вселенского желания? — спросил Александр.
— Об этом лучше было бы спросить у Циолковского. Я уже пригласил его к нам в гости — и скоро он должен был постучаться в ворота Охрем.
Когда Циолковский пришел к нам в яблоневый сад, в дальнем углу которого был похоронен верный конь Александра Македонского по имени Буцефал, он приветствовал из-под земли отца космонавтики и величайшего русского натурфилософа бодрым ржанием и веселым восклицанием:
— И-го-го! Явился-таки, Двумуд темно-синий!
— Почему двумуд? — поинтересовался кореец Александр, мой дед, полуобернувшись и глядя через плечо.
— Два яйца у него было, как и у всех жеребцов, но зато — два муда, которыми он работал по очереди. Кобылы нашего дикого косяка любили его, а мы, жеребцы, ревновали и ненавидели. Однажды взяли да и погрызли его до полусмерти и, еле живого, вытолкали на караванный путь. Как раз шел караван гипербореев во Фракию, люди оголодали в пути, а тут им такой дар небес. Съели его всего, вместе с двумя его мудами, немало подивившись на такое чудо, — и вот где пришлось нам встретиться.
— Вот оно что, — сказал Александр Македонский, когда Константин Эдуардович Циолковский уселся за рубленный топором садовый стол напротив нас, как раз под низко нависшей веткою «белого налива». — Теперь понятно, почему он, отец земной космонавтики, стал и космическим натурфилософом, придумал такое веселое учение!
— Позвольте спросить, Александр Филиппович, почему вы считаете мое учение столь веселым? — лукаво прищурившись, поинтересовался Циолковский.
— Как все прозорливцы, как и эти господа, — указал пальцем на меня и на моего деда Александр Македонский, — мы сильны в премудростях жизни, сиречь философии, и нам не составляет особой трудности угадать невиданный оптимизм в вашей философии вечного существования человека, и при этом — бесконечного блаженства на пути его эволюционных инкарнаций в коридоре Хлиппер… Разве вашу философию, уважаемый учитель, нельзя назвать веселой?
— «Кто весел, тот смеется», слышал я по радио песенку, — говорил Циолковский, принюхиваясь к воздуху возле своего лица. — И вам тоже хочется смеяться от моей философии бесконечного существования, молодой человек? — Наконец, протянув руку, Циолковский сорвал перед самым носом висевший наливной светло-желтый плод яблони. — А ведь веселого в том мало, если человеку, вечно существовать и бесконечно испытывать одно лишь блаженство. Само собою, в основе моей философии затаилась коварная антиномия. Но вы, молодой человек, если бы продвинулись чуть дальше, то увидели бы в финале, в апофеозе — как хочешь, так и называй — гипотезу, что человек в своей эволюции, в полете через мировое пространство по коридору Хлиппер, превратился в световую энергию, перешел в лучистое состояние, в нечто более интересное и сильное, чем банальное веселье и радостный смех… Подумать только: кто весел, тот смеется!
И, отговорив свое, Константин Циолковский с какою-то мрачноватой алчностью широко раскрыл рот и откусил сразу половину яблока.
— Вот, вы перешли в лучистое состояние, и я тоже. Ну и что, молодые люди? Вам весело стало? Вы смеялись?
— Нет, не смеялись, — за всех троих ответил я. — Мы просто ничего не заметили, Константин Эдуардович. Мы по-прежнему находились в коридоре Хлиппер.
— Правильно, плюс-минус 100 градусов по Цельсию. Вне этого температурного диапазона ничто живое не существовало. И то в приближении крайних температур мы должны были влезать в специальные защитные камеры или же скафандры, — продолжал Циолковский, и яблоко было докушано, и звали его Мефодием. — Но по узкому этому коридору человечество могло разогнаться настолько, что и не заметило, как изволили вы сказать, свое превращение в светящуюся точку. Так имело ли хоть какое-нибудь значение для нашей эволюции, что я только что съел яблоко, молодые люди? — спрашивал Циолковский.
И снова с дальнего края яблоневого сада раздался громкий всхрап, скрежещущее лошадиное ржание, и дошли до нас Буцефаловы слова: