Эта сухая жара в купе! Он вскочил, вышел в коридор, потушил сигару, от которой все равно почти ничего не осталось, и начал ходить взад и вперед в покачивающемся вагоне. Он заглядывал без всякой цели в соседние купе, смотрел в окна, наслаждался, как знаток, вкусом только что выкуренной сигары и был занят собой. Дикая, дерзкая мысль ошеломила его и уже не оставляла больше. Если бы он мог провести сегодняшнюю ночь в Геттингене, предаваясь возвышенным и нежным мыслям о своей Камилле, это было бы прекрасно! Ах, это было бы такое интимное, такое милое сердцу начало Нового года! За накрытым белой скатертью столом, конечно, в той, его прежней комнате — золотой «сотерн», бутылка шампанского, когда пробьет полночь, фрукты в серебряной вазе, розы в хрустале и фотография Камиллы, прислоненная к подсвечнику, — разве это не прекрасно? Как хорошо мечталось, пока благоухала сигара, — казалось, что не существует этой коммерсантской действительности, что он морской лейтенант, возвратившийся из Восточной Азии, которому нравится походить недолго в штатском платье! Прежде всего он навестит дорогие сердцу места: памятник поэтам Союза Рощи, дом сухопарой тетушки, в котором жила
Это отравило ему радость; так уж он был устроен — предстоящие неприятности нервировали его…
Поезд громыхал мимо станций, мелькавших одна за другой. Гартмут стоял у окна и, глядя на прозрачную тень вагона — слабо очерченный контур, как бы летящий по воздуху, — пытался представить себе ожидавший его праздничный вечер; но это ему плохо удавалось. Подсвечники, цветы, вино — все это никак не хотело принять отчетливую форму. Тогда он решил, что прежде можно зайти к Мейеру и получить хороший заказ, и облегченно вздохнул. Это, несомненно, обрадует отца, и таким образом он честно заслужит свой вечер. Но подчинение! У Мейера есть время, а вот Гербштедта осаждают еврейские конкуренты… Интересы фирмы! Невозможно не считаться с ними. Если Гербштедт передаст заказ другим, отец устроит ему, Гартмуту, нахлобучку. Что же делать? Как тут выпутаться? Гартмут уже было решил послать депешу, что заболел и хочет показаться в Геттингене специалисту. Это не вызовет подозрений, как и та хорошо подделанная записка о болезни, которую он однажды отдал учителю. Полно, так ли это? Он, видно, плохо знает своего отца. «Я старик, а не болею! Когда ездят по делам — не болеют! Не дети, а наказанье божье! Весь в тебя». И на бедную тихую маму обрушится поток злобы. Ведь она совсем не умеет защищаться, и весь дом окажется жертвой того чудесного настроения, которое они называют «динамит»… Нет, так тоже нельзя. Да, не было выхода, кроме повиновения; повинуйся со скрежетом зубовным или с философским спокойствием, робко или веселясь, повинуйся, все равно всегда все кончается победой отца… Так уж устроен мир. Мятеж и покорность, восстание и слабость — их вколотили в одинаковой степени — он только не знал куда, во вселенную или в мозг человеческий; очевидно, в мозг всех нормальных людей, — так ему представлялось…
В полном отчаянии Гартмут Шнабель уселся в углу купе, вынул вторую сигару и мрачно закурил, устремив неподвижный взгляд на летящую рядом тень поезда; когда же половина сигары превратилась в пепел, в белый плотный пепел, он, покорившись в душе, начал читать книгу в зеленоватом переплете «Империя Серебряного Льва» — четвертый том великого Карла Мая[11].