Поезд остановился в Крейензене. По вагону, размахивая телеграммой, пробежал человек: «Гартмуту Шнабелю из Берлина! Для господина Гартмута Шнабеля, Берлин!» Испуганный Гартмут нервно выхватил сложенный втрое листок:
«Отменяю распоряжение, заканчивай Мейер Геттинген, встречай Геттинген Новый год. Утренним поездом Франкфурт; возвращайся третьего Берлин, испытание выдержал. Рад. Папа».
Сердце Гартмута замерло, как после неожиданного удара, и в душе его воцарилось смятение, детская растерянность и немота, пока мысли и чувства его бодрствующего «я» не возликовали хором: «О, как хорошо, как по-настоящему хорошо с его стороны!» Дрожащей рукой он дал посыльному пятьдесят пфеннигов на чай.
Только теперь его ночной праздник получил благословение: его подвергли испытанию, он его выдержал. Воля Сильного отметила его, и он оправдал доверие.
Самое лучшее на свете — приказание, думал он, и глаза его были влажны от слез. Никогда, никогда раньше он не понимал так хорошо слона поэте: «Уметь подчиняться — значит уметь быть господином». Сладкое желание подчиниться придавало этой милости свыше нечто пламенное, нечто от посвящения в рыцари, и он, шествуя по мосту благонадежности, вошел в избранное сословие тех, кто имеет право повелевать. Так, подобно рыцарю Грааля, соединился он со своим отцом и миропорядком — пьяняще сладостный внутренний огонь, дающий физическое ощущение счастья, переплавил его в мужчину.
Но потом, когда он, стоя у окна, ждал отхода поезда, что поднялось в нем тогда — очень медленно, очень неясно и словно заволокло его радость? Что он с болью заметил в себе? Не стыдился ли он немного этого испытания, которое походило на игру со всем, что составляло для него главное в жизни? Уж не охватило ли его на мгновение такое чувство, будто отец сорвал с него человеческое достоинство и, дергая за проволоку, управляет им, как куклой, как марионеткой, как жалким пугалом. Быть может, ему не следует брать подарок, купленный ценой его рабства?
Возможно, отблеск пережитого, едва осознанный, едва ощутимый, вспыхнул в нем, когда он пустыми глазами рассматривал белую станционную вывеску, на которой черными буквами было написано «Крейензен», холодную и неуютную, словно крик вороны. Ничего от трезвой четкости и жесткости, с которой мы, участники событий, должны изображать их пером и кистью, не было в его неуверенных ощущениях… Но он подавил их в себе, едва только здание реального, будничного вокзала стало отставать от поезда и терять свои очертания. В Гартмуте поднималась радость….
Оставим его здесь, прислонившимся к оконному стеклу, с его красивым костюмом, мягким лицом и телеграммой, засунутой в роман Карла Мая, который он держит в растопыренных пальцах, и вспомним, что всем нам хоть раз в жизни пришлось поставить заплату на сердце.
Швея