До следующего раза, друзья мои, до следующего раза.
Враг
Ранним утром на второй день мобилизации старший сын мастера столярного дела Пашке, с удовлетворением кивнув, снова обвел взглядом мастерскую, где он еще вчера работал и где всегда был правой рукой отца. В чисто подметенной комнате все стояло на своих местах, к побеленным стенам были привалены груды струганых досок и некрашеная дверь со сквозным отверстием на месте замка. Не стоило заглядывать в темные углы между досками и стеной, проверять, нет ли там мусора, пыли, стружки. Каждый вечер, когда кончалась работа, он сам следил за тем, чтобы ученики не ленились убирать, не оставляли огрехов; большие ящики под верстаками были полны опилок и стружки, а до блеска начищенный инструмент лежал наготове в полном порядке. К вечеру, разумеется, все это в пылу работы будет разбросано; зато старик отец вместе с рабочими, которых пока не призывают (ополченцы! — пренебрежительно подумал мобилизованный), и с учениками изготовят за день с полдюжины дверей для строящейся школы.
Он пожал плечами, как бы говоря: кто знает, что будет здесь завтра утром. И снова пожал плечами, как бы выражая этим радостную мысль — меня это уже не интересует. В задумчивости он вновь и вновь поворачивал голову, оглядывая мастерскую. Часто дыша и все глубже вдыхая, вбирал он в себя запахи, никогда не покидавшие это помещение: освежающий смолистый аромат только что обструганной сосны и ели, неизбежно связанный со зрительным образом — розовато-желтые на срезе стволы, сучья, зеленые игольчатые ветки, — и витающий вокруг противный запах клея. Сын столяра любил эти запахи.
Со всем этим покончено. Он пересек двор и вошел в комнату, расположенную вровень с землей. Здесь он неторопливо и обильно позавтракал.
— Ешь, сыр свежий, долго не проголодаешься, — говорила мать и накладывала на маленькие булочки толстые куски пахучего силезского сыра. Этот запах юный Пашке тоже любил.
Лицо у матери было заплакано. Когда он поднялся из-за стола и взял ее руки в свои, не осмеливаясь поцеловать их, она, не в силах больше сдерживать слезы, громко разрыдалась и протянула сыну его библию. Не то советуя, не то приказывая, мать несколько раз повторила, чтобы он всегда носил эту книгу в ранце (мать когда-то служила у гернгутеров[13]).
— Всегда, Пауль, всегда, всегда… — проговорила мать и выбежала вон из комнаты, впиваясь зубами в край фартука, но ей не удалось подавить рвавшийся из груди крик.
Только матери сердцем чуяли в те дни, что такое война, да и то не все. Часто и они глушили в себе инстинкт жизнеутверждающей природы чадом тщеславия или жертвенности.
Но Лене Пашке давно уже с великой неохотой смотрела на мир. Ее выразительные голубые глаза, полные слез, почти грозно светились на измученном темном лице, изрытом морщинами. Теперь она заперлась в спальне, бросилась на колени и уткнулась головой в постель, чтобы никто не слышал ее судорожных всхлипываний. Когда же ее сына, первенца, вырвали из-под ее крыла, как из-под извечного заслона, когда за ним захлопнулась дверь, душераздирающие рыдания матери незаметно перешли в молитву. Мать заклинала, мать молила владыку небесного о благополучном возвращении ее Пауля. Так нашла она утешение.
А старик отец пошел проводить сына на вокзал. Над высокой рожью, которая стояла под солнцем словно вылитая из меди, высилась беспредельная синева неба. Картина эта вернула Паулю душевное равновесие, нарушенное волнением матери; слава богу, в жизнь вошло что-то новое, родина знала на защиту…
Когда новобранец уже стоял в желтой раме вагонного окна в нетерпеливом ожидании отхода поезда, отец, борясь с мелкой дрожью, непрерывно колотившей его, не выпуская изо рта трубки и чересчур часто поплевывая на перрон, призвал сына, сержанта третьей роты Пашке, к осторожности; три или четыре раза отец повторил, чтобы на привалах сын ложился на спину, лежал неподвижно до самой команды «подъем» и ни в коем случае не ворочался с боку на бок.
— Помни, сынок, только не ворочаться!