— Тут моя земля, господин начальник, и моя воля.
— Я те!.. Значится...
— Я те... Ты — мне... Неужто по бабьей доброте стосковался?..
— Молчок!
— Да разве это удивительно! Одна возлюбленная — пьяна, другая — молода да глупа, третья — в кутузке сидит.
— Хм.
— Может, имеешь желание со мной завтра папоротников цвет поискать, пока мой Йонас не вернулся? Как по-твоему, кавалерист? Общей бедой да общей радостью поделились бы. Мы же католики, между нами бабами говоря. Ведь любовь к ближнему — самое прекрасное из всех чувств, как говорит викарий Жиндулис.
— Тпру, гадина! — рявкнул Мешкяле, никак не справляясь со взмыленной кобылой, хоть возьми да вместе с ней сквозь землю провались.
Вот тогда и зацепился он взглядом за окошко кутузки, в котором пышным пионом цвела Фатима в алом платке.
— Глупых баб вздумала доить?
Фатима ничего не ответила. Только смотрела на него. Огромными черными глазищами. Даже дрожь баб проняла.
— Погади! Вытрясу я из тебя колдовство, лесная ведьма проклятая!
Фатима — ни слова.
— Ублюдок конокрада! Таборная шлюха!
— Раз своих баб не стесняешься — постеснялся бы своих детей, господин начальник! — рассвирепела Розалия.
Вот когда вздрогнул господин Болесловас. Рядышком, где падали с кобылы хлопья пены, — Гужасова Пракседа и Крауялисова Ева — ни живые, ни мертвые.
— А вам тут чего надо?
— Счастья, господин начальник, как и всем смертным, — ответила Розалия.
— Марш домой. Как вам не стыдно с глупыми бабами связываться?..
Пракседа низко опустила глаза и тут же убежала. Только Ева — ни с места.
— Тебе или стенке сказал?
— Чего тут раскричался, господин начальник? — спросила Ева, белая, как полотно. — Может, ты мне — отец? Может, я тебе — дочь?
— Боже мой!..
Зашушукались бабы, прикрывая глаза передниками. Хоть возьми и лопни от злого смеха. Одна беда, что ни смешинки не осталось.
Крауялисова Ева уже летела по огородам домой, будто вечерняя птица, оставив после себя зловещую тишину.
— Уродилась ли ромашка в Пашвяндре, Балис? — заговорила Фатима и вдруг, словно уколотый иголкой, заверещал ее младенец. — Как твоя подопечная держится? Дочка настоятеля-то? Женишься ты на ней или удочеришь?
— Хватит зубы скалить, ведьма! — едва слышно процедил Мешкяле и ускакал, пришпорив кобылу.
Один только Напалис услышал голос начальника, — очень уж тосковал он со вчерашнего дня по своим передним зубам... Хорошо колдунье Фатиме зубы скалить-то, когда они у нее такие белые. Без передних зубов Напалис совсем погиб: ни с соском чужой коровы совладать, ни с собственным языком... Эх.
Ни на шаг не отступали от кутузки бабы босяков. Ждали и дождались, пока Фатима, успокоив грудью своего малыша да сама выпив три яйца, снова повеселела и ясным голосом журавлихи спросила:
— Госпожа Розалия, не твой ли черед?
— Мой.
— Тогда подойди поближе и карту сними.
— Может, не стоит, Фатима. Чует мое сердце, полицейский жеребец не даст тебе хорошую карту бросить. Чтоб было быстрей, попробуй лучше по моей руке сказать, что меня ждет, с чем останусь да чем сердце утешу... — И, не дожидаясь ответа, высоко подняла обе ладони. Землистые, задубелые, в коричневых, зеленых и желтых пятнах.
— Да ничего не видать!
— Читай. Глаза для чего господь дал?
— А чего бы ты хотела, Розалия?
— Угадай.
— Сколько детей у тебя?
— Семеро.
— Вижу, что не врешь. Тогда и я тебе скажу чистую правду. Еще двух ребят дождешься, дорогая...
— О, Иисусе!.. Мать пресвятая.
Петронене первой захлебнулась от смеха, а вслед за ней — все бабы и дети босяков... Но недолго длился этот добрый смех. В самом его разгаре притащился Пурошюс с доской. За Пурошюсом — Микас и Фрикас, вооружившись резиновыми дубинками.
— Что ж, бабоньки, неужто и спать собрались в бороздах картошки, будто куры Альтмана? — крикнул Пурошюс, прикрыл нижнюю часть окошка кутузки доской, достал молоток и стал заколачивать гвозди.
— Ирод! Что делаешь?
— Что видишь, Розалия.
— А, чтоб тебе черти после смерти кипящую смолу с того конца вливали!
— Чую, чую, что по своему Йонасу стосковалась. Хе-хе-хе.
— Вернутся наши мужики, ждут тебя тумаки! — закричал изо всех сил Напалис.
— А за что, братец Напалис? За то, что берегу кривасальскую воровку, как зеницу своего нездорового ока? Может, забыл девятую заповедь божью — не желай у своего ближнего ни женщины, ни вола, ни барана, ни коровьего сосца?
— Заткни, Иуда Пурошюс, этой девятой заповедью свое днище! Меньше воздух будешь портить! — задыхаясь от ярости, кричал Напалис, и Розалия Умника Йонаса ничего ему больше не говорила, только гладила его непослушный вихор и шептала:
— Скоты, скоты...