Слева у стены стоял большой круглый стол, и на нем дымилась белая эмалированная кастрюля, распространяя сытный запах вареного мяса. Серая шкурка Дымка, аккуратно распяленная на доске, виднелась у противоположной стены. А посредине стоял старый тощий немец в мятом парусиновом костюме и белом фартучке, которые обычно надевают горничные, работая на кухне или прислуживая за столом. При виде ворвавшихся солдат он так сильно вздрогнул, что с его заостренного носика соскользнуло пенсне и, коротко блеснув, затерялось среди мусора, устилавшего каменный пол. Он застыл с приподнятой рукой и отогнутым указательным пальцем, не успев, как видно, сказать нравоучительных слов тем, кто сидел за столом.
За столом сидели дети. Положив на колени руки, они неотрывно глядели на дымящуюся кастрюлю, в которой виднелось кроличье мясо. На пустом столе перед каждым стояла желтая небьющаяся тарелочка и лежали, поблескивая никелем, нож и вилка. Детей было человек восемь, все были очень худы и бледны, и самому старшему, темноволосому узколицему мальчику, было лет десять, не больше. Увидев поднятый автомат, он дернул головой, неестественно вытянулся и застыл. За его спиной прятался другой мальчик, лет шести, лица его не было видно. Дальше сидела белокурая девочка с длинными, тщательно расчесанными волосами, перехваченными узкой ленточкой. Потом еще мальчики и девочки, один меньше другого, вокруг всего стола, и ближе всех к старику — круглолицый глазастый карапуз с клеенчатой салфеточкой на шее.
Артюхин попятился, словно наткнулся на препятствие, внутри у него захрипело, а лицо болезненно сморщилось, руки опустились сами собой, и автомат, повиснув на сгибе локтя, ткнулся стволом в пол. Он молча шагнул в сторону, и вид у него был такой беспомощный, что Мишка сказал:
— Не сюда. Вот дверь.
Затем повернулся к немцу:
— Очки-то подними, раздавишь. Тоже мне, кроличий профессор.
Тот еще не пришел в себя, и Мишка отыскал в мусоре пенсне, подул на стекла, сгоняя пыль, и осторожно положил на край стола. Среди детей произошло какое-то движение. Белокурая девочка подняла руки и прижала их к щекам. Мишка нагнулся к ней, скорчил смешную рожу и показал язык.
Уже открыв дверь, он снова обернулся, что-то вспоминая, и вдруг сказал по-немецки:
— Essen Sie, bitte. Das Essen wird kalt[1].
Артюхина он догнал на выходе из переулка. Старший сержант шел медленно и неуклюже, ссутулясь и спотыкаясь на неровностях дороги.
— Пропала моя диссертация, — вздохнул Мишка.
Артюхин ничего не ответил.
— Как же мы теперь воевать будем? — снова сказал Мишка.
— А с кем воевать-то? — как-то особенно сердито спросил Артюхин, как будто он и в самом деле был недоволен, что воевать, по существу, уже не с кем; за неделю видели всего одного «мессера», и широкая бетонная дорога по-прежнему была пустынной.
Сев возле пушки на свое обычное место, Артюхин снял пилотку, и у него над лысиной поднялся чуть заметный парок, будто выходил холод из человека, долгое время пробывшего на морозе и внезапно попавшего в теплое помещение. Дышал он трудно, иногда сглатывал — и острый кадык его ходил по горлу.
— Мишка, — вдруг сказал Артюхин каким-то незнакомым Мишке голосом. — Как же они без хлеба-то? Поди отнеси, все равно ведь остается.
Стояла та особенная фронтовая тишина, когда отдаленный гром орудий и случайные выстрелы не тревожат, а наоборот, подчеркивают это общее спокойствие.
Когда Мишка ушел, Артюхин вынул из противогазной сумки газету, оторвал порядочный клок и стал свертывать цигарку.
«Катюша»
Как-то в компании, выпив и закусив, Яков Непряхин стал вспоминать войну и все порывался описать бой, в котором его ранило, но каждый раз сбивался, перебегая с одного на другое; гости ждали с вежливым нетерпением, и тогда сын Якова Шурик — молодой инженер, только что окончивший лесотехнический институт, — сказал своим звучным твердым голосом:
— Хватит, отец! Никому это не интересно.
— Не интересно? — искренне удивился Яков, обвел присутствующих вопросительным взглядом и удивился еще больше: да, действительно, не интересно. Яков страшно сконфузился, лицо его, испорченное осколками, приняло потерянное выражение и сделалось еще некрасивее; он замолчал и вышел из-за стола.
После этого, когда к сыну приходили гости, он уже не садился за стол, даже если его приглашали, и не вступал в разговоры. А между тем стал часто отлучаться из дому и возвращался выпивши, иногда очень сильно.
— И где его носит леший? — сокрушалась Дарья Степановна (среди близких Дашонка) — подвижная пятидесятилетняя женщина с темными, не поддающимися седине волосами.
Немногочисленные друзья Якова, с которыми он водил компанию, категорически отрицали свою причастность, столовая была одна на весь поселок, и там Якова никогда не видели; о том, что муж завел себе сударушку и угощался у нее, Дашонке в голову не приходило, и она решила: «В город ездит».
— Тебе что, его грошовой пенсии жалко? — спросил сын, когда она поделилась с ним своими печалями.
— Так ведь коляска у него, попадет в аварию. Посмотри, машин на большаке стало — страсть.