Но автор направляет Дон Кихота в Барселону. И Рыцарь с Оруженосцем впервые увидели море. Роман как бы распахивается всему миру. Реки слов прибежали к устью. Морские страницы яркие, праздничные. А Сарагоса город сухопутный.
Чествование рыцаря и его оруженосца в Барселоне глумливо. Сзади на плащ Дон Кихота прикрепили надпись: Дон Кихот Ламанчский… И это заставляет вспомнить другой город и другую эпоху и другую надпись на табличке».
Часовщик громко и глубоко вздыхает.
— «Вернувшись к себе, Дон Кихот умирает. Но умирает он лишь затем, чтобы воспрепятствовать вору-арагонцу написать продолжение. Похоже, Сервантес собирался писать третью часть. Но признаемся, что это было бы чрезмерно. Хотя расставаться с рыцарем и его оруженосцем грустно. Они магически сильные порождения авторской воли. В этом есть что-то колдовское. Тоска и морок! Как подумаешь, что все это выдумки. Похожие чувства испытываешь и после „Нарцисса и Златоуста“ Гессе. Изумление, бессилие: этот мир — вот он, и в него не проникнешь.
…Но снова фантазируешь: ведь Дон Кихот мог бы отправиться на освобождение лже-Дон Кихота из толедского сумасшедшего дома, куда его упрятал автор подложной версии. Эта цель достойнее празднества в Барселоне. Вот же оно — волшебство: лже-похождения лже-Дон Кихота и лже-Санчо Пансы. И автор подложной второй части — злой волшебник. Он произвел на свет двойника. И Дон Кихот должен был его освободить, испытав всякие приключения.
Только вообразить себе этот захватывающий момент встречи Дон Кихота со своим двойником. Неужели никому в голову не приходило написать об этом? Нет, лучше снять об этом фильм.
…Но автор требовал оставить в покое кости бедного идальго.
И с глубоким сожалением я закрываю великую книгу. С глубоким сожалением и жаром в груди, имя которому — Дон Кихот Ламанчский. А еще и Санчо Панса. То есть — Сервантес.
Нет, все-таки Дон Кихот и Санчо Панса — сами по себе, а Мигель Сервантес сам себе на уме. Вот же, например, Сервантес был ранен в морском сражении. А Дон Кихот увидел море впервые в Барселоне в конце своих странствий. Нет, это разные великие люди.
И вновь я убедился, что „Дон Кихот“ самая чудесная книга из всех мною прочитанных художественных книг. Сюжет ее — углубление в идеальное, странствие в идеальном и постоянные столкновения с обыденным. Иногда кажется, что Сервантес — перевоплощение Платона.
И что же, сам Сервантес считал „Дон Кихота“ лучшей своей книгой? Нет. Сервантес, как и Дон Кихот, был непредсказуем. И не оставляет впечатление, что Сервантес все-таки был на службе у Дон Кихота, как и у Его Величества короля».
Валентин исподлобья взглянул на всех.
25. Высокоплан
— Здесь заканчивается первая часть. Далее я расскажу вам про один сон и еще кое-что.
— Хорошо, но прежде все-таки давайте осушим по бокалу, или, лучше сказать, промочим горло, — предложил Аркадий Сергеевич. — Осушим и промочим.
Возражений не последовало, и Борис ловко открыл две бутылки, получалось это у него очень легко, бутылки в его лапах мгновенно выплевывали тугие пробки с жалобным выдохом.
— Наливайте сами, — сказал он.
— Паша, белое или красное? — спросил Аркадий Сергеевич.
И внезапно установилась мертвая тишина. Косточкин ощутил напряжение в воздухе. Санчо как будто дышать перестал и даже убрал свой экзотический синий язык. Косточкин вообще-то предпочел бы текилу.
— Белое, — наконец ответил он.
Борис налил ему белого. Санчо снова задышал, высунув язык. Заскрипели стулья.
— Пока так, без закуски, — сказал хозяин.
Косточкин невольно обратил внимание, кто какое вино пьет. Борис пил красное. Аркадий Сергеевич тоже красное. Часовщик — белое. И Валентин. Хотя в докладе он купил бутылку красной «Изабеллы», Косточкин это запомнил.
Впрочем, какая разница, а? Он никогда об этом не задумывался.
Валентин еще пригубил вина и снова взялся за листки.
— «Учитель литературы и русского языка Борис Григорьевич Степанов, сверкая бодрой лысиной, синея глазами сквозь стекла очков в золотой оправе, искал „Дон Кихота“ в моей старой квартире на Николаева. И отыскал. Это была толстая книга с надписью на зеленоватой бархатистой обложке: „Дон Кихот Космический“. Я был удивлен. „Не может быть. Неужели это не подделка? Неужели автор Сервантес?“ — „Да! Сервантес“, — подтвердил Борис Григорьевич, сияя.
В Борисе Григорьевиче было что-то донкихотское, определенно. В его самоотверженной любви к литературе. Он ставил спектакли, проводя с актерами-школьниками часы после занятий. Уроки его всегда были фееричны, он любил устраивать читки по ролям какого-нибудь произведения и, если ученик подходил к этому творчески, громово смеялся и потирал от удовольствия крупные руки.
В последний день его мучила жажда. У него был рак горла. Бывшая ученица — врач в Москве — предлагала операцию, но Степанов, всегда отличавшийся решительностью, резкостью, выбрал смерть. И он вышел в кухню в очередной раз, чтобы напиться воды, — и рухнул.