И вот оне, Гавриил Павлович и этот дед Струченко, на лошадях груз возили из Каза́рок. И где-то мать их встретила. А так как бы мы оттуда зимой выехали? Не знаю, чё бы стали делать! Ну и оне нас забрали, тулупом закрутили. Привезли в Каза́рки. Мы тут у дяшки Ивана побыли, потом к своёму дому пошли. Пришли: ничё нету! Всё кто-то куда-то стаскал. Осталось же всё там, в избе-то. Постель, всё. Куда мы денем, ребятишки? Не повезёшь же туда! Дверь взломана. В подпольле как будто золото искали. Какое золото у нас?! Никакого золота не было. Да чё говреть?! Даже фотографии отца утащили! Я их видела. Он как военный фотографировался…
– А кого-нибудь ещё в тот год забрали?
– Дяшку Кита́ тоже! Он в лесу охотился, на той стороне Лены. Там его угодья были. Он там сено косил на речке Королёвой. Зимой плашки ставил, па́сти[22]. Зайцех ловил. Рыбы там наловит, привезёт. Кит Петрович. Отцовый брат. И вот его из леса забрали. И по сих пор: куда увезли? А потом тётку, его жену. У них детей не было. Оне жили богато. Скот, всё было. Ведь тоже забрали! А забирал-то этот… Нина Алексеевна-то была? За Венедиктом? Дом-то сгорел?! Вот эти вот. Матери Нины Алексеевны брат. И вот когда приехали её забирать, жену-то дяшки Кита, там лодка стояла. Дак её волоком. Она так ревела! В лодку бросили. И увезли в Усть-Кут. Всё осталось без призора. Эти потом растащили. Бичи. И раньше оне были, ходили…
– А дядьку с тёткой за что забрали?
– Забрали – и увезли! – просто отвечает бабка Варя. Досказывает после паузы, двумя пальцами – указательным и большим – обведя по контуру пересохшие губы: – И вот мы приехали: у нас ничё нету, поесть нечего! Мать меня в няньки отдала. В Бори́совой жила Игнатьевна. Тамарой дочку-то у неё звали, маленькая была. И Митька маленький, его все звали Кореец – он от корейца был. Ну я с этой девочкой водилася. Шестнадцать килограммов муки давали в месяц. Я пла́чу, никак не хочу идти. А чё делать-то? Хоть шестнадцать килограммов, всё поддёржка какая-то. А потом мама устроилась работать. Раньше же Затон[23] был. Она там в пекарне хлеб пекла. Ездила туда. Приедет, нас проверит – уедет…
2
– Вот. В няньках жила… – Бабка Варя по-прежнему сидит на своей маленькой кровати в чисто побеленной прихожей.
Кровать застелена покрывалом с картинками из диснеевских мультфильмов, но взбитые в головах подушки на старинный манер покрыты отрезком тюля. Жёлтый с цветочками платок пупков завязан на лбу. Глаза обмётаны сизой плёнкой, похожей на ту, что образуется на студне. И хочется ущипнуть эту плёночку и снять, как налипшую полиэтиленовую чешуйку, а в ответ услышать: «О, ёшкина мать! Теперь как хорошо стало…» Руки, не зная, куда податься без работы, лежат на коленях. Или копошатся, перебирая пуговки на косом воротнике длинного платья с рукавами. Но чаще массируют друг друга («совсем одеревнели!»), и есть в них та лощёная гладкость, которая характерна для топорищ, печных ухватов и подобных предметов, проживших долгий трудовой век.
– А учиться-то я ни черта не училась! Один класс только кончила. Ну, читать научилась, писать – дак хоть это-то! В Каза́рках школа же большая была. А ребята-то, младшие-то, потом училися. Теперь никого не осталось, все ушли. Вот так и своя жизнь проходит! Страшно мне. А Гавриил Павлович – он жалел. Почему – не знаю. К ним придёшь – всегда накормят…
Бабка Варя задумалась. Поглядела в окно, за которым зыбилась сумрачная тень облака, выстлавшегося над крышей. Затем перевела взгляд на руки, а рассматривая их, пошамкала ртом, будто пережёвывая корочку запёкшейся картофелины. И наконец устремила глаза в пол, до которого едва доставали ноги, свешенные с кровати. И так застыла, лишь время от времени, как маленькая, то сводя, то разводя кончики мягких домашних тапочек. Но вот ворохнулась, провела костяшкой указательного пальца по переносице, походя копнув в уголке одного, потом второго глаза. Продолжила тем же сухим голосом, в котором как будто не произошло изменений, словно всё в бабке Варе так зауглилось, что и сырость не брала: