Теплоход загребает к нашему берегу, где глубже, и вот-вот, чудится, чи́ркнет железным брюхом о каменную кромку. Уже и пассажиры видны так ясно, что малым усилием глаз можно угадать их черты. Вот большой важный человек в белой сорочке, правая рука, согнутая в локте, держит снятый пиджак; вот босая красивая женщина в голубом платье; а чуть в отстранении, лицом к заходящему солнцу, – пожилая пара рука об руку, так разительно не похожая на моих бабушку и деда… И тут мой жадный взор напарывается на худющего, как и я, мальчишку: на голове – жёлтая панамка, в руке… мороженое. Настоящее, сливочное, в фабричном вафельном стаканчике! Его, разумеется, закупили ещё в городе, потому что у нас в деревне мороженого нет, а потом хранили для этого мальчика в специальной морозильной камере… Нет, вот он не так ест, как надо, лизнёт раз-другой и пялится на нас три часа! Я бы, конечно, не стал размузыкивать. Я не вижу, но догадываюсь, что мороженое, подточенное солнцем, капает на корму, и от этого мне становится не по себе, как будто само моё сердце иссякает по капле. На мальчишке пижонские сандалики – и я с вызовом ложного превосходства смотрю на него, небрежно сцеживая на горячую резину сапог липкую слюну, которая почти сразу запекается молочной пеночкой. Мне хочется крикнуть жёлтой панамке что-нибудь обидное, но я не знаю, чем можно обидеть городского мальчишку.
Заворожённые, смотрим на теплоход, как на загадочный призрак, судно с другой планеты. Отец козырьком приложил ко лбу ладонь, защищая очки от света. Временами он впечатлённо хмыкает и рубит воздух рукой. Дед опёрся о черенок вил и щурится на «Благовещенск», но у старика, как известно, своя печаль:
– Интересуюсь, сколь билет стоит на эту хреновину? Поди, наши с баушкой две пензии!
Мы не обращаем на него внимания, потому что женщина в голубом (наверное, мать этого мальчишки) помахала нам рукой. Дядя Коля снял засаленную кепку и со смехом трясёт ею в ответ.
– Приезжай к нам! – кричит, сверкая белками озорных глаз. – На рыбалку пойдём с ночевой!
Женщина тоже что-то кричит и весело смеётся.
– Лаптёжник! – презрительно говорит Мишка. – И смотри, дядя Коля, бегает ещё!
– Ну дак! Тебе скипидару налить в одно место – тоже побежишь!
– Такие не делают теперь… – роняет отец, и его литые, словно бы обуглившиеся плечи оплывают густым солёным по́том.
Дед поправляет свою косынку.
– Я тоже плавал! Парнем ишо. Собрались с Михаилом Шишкиным в Якутска – учиться на сапожников. Председатель, Мишкин отец, выписал нам справки… А в Осетрово грузили баржи, вот мы воровски пробрались на пароход «Полина Осипенко» – денег-то на билет не было, откуда они – деньги – спрятались за ящиками… – Дед тоненько, с матерком, смеётся. – Нашли нас, хотели ссадить на берег. Ну, как-то упросили капитана… А пароходы-то на дровах ходили, вот мы с Шишкиным целыми днями и ночами кидали швырок в топку. Двадцать два дня плыли! А через полгода возвращались – в рубашке да в кальсонах. Под Киренском снег пошёл, вот-вот шугу понесёт! Ладно, доскреблись кое-как. Я-то в Казарках слез, а Шишкин до Осетровой проплыл – стыдно ему было в деревне в таком виде показаться, а в Усть-Куте у него тётка жила. Помню, пришёл я огородами к дому родителев – худой, обовшивевший, в руках – фанерный чемоданчик… – Дед некоторое время молчит, должно быть, вернувшись в памяти к истоку жизни, протёкшей, как эта река, но нет в его глазах ни печали, ни сожаления, и заканчивает он жизнеутверждающей моралью: – И сапожниками не стали, но свет повида-али!
Я не слышу старика. Я, как осовелый, смотрю на теплоход, и хотя тот уже далеко, в воздухе всё ещё живёт его музыка, в реке зыбятся поднятые им волны, а на фарватере белеет пенный шлейф. Но вот и «Благовещенск» скрылся за лесом, а там и вечернее красное солнце забредает в Лену по впалые бока. Мы молчим. Молчит луг. Только в траве ведёт свою песню-стёжку саранча да в затоне, охотясь за рыбёшкой, молотит хвостом жирующая щука. И вдруг – «Гу-гу-у-у…», но уже грустное, прощальное. Я срываюсь, бегу, падаю, расцарапываю голое тело о ветки шиповника. Но нет больше теплохода, нет счастливых людей, нет женщины в голубом платье…
– И куда этот поселенец побежал? В Пущино?! – настигает и бьёт по ушам истошный крик деда.
…Мишка находит меня на бруствере, садится рядом. Пуская блинчики, с интересом считает касания. Долго смотрит на воду.
– Светлеет Лена… К сентябрю вообще прозрачной будет, как родник. Белая блесна уже не пойдёт – красную надо. Или жёлтую, из латуни. У тебя есть латуневая?
– Нету.
– Подгоню по блату. Я до армии занимался – делал такие. Есть там одна уловистая – сколько щук перетаскал на неё! Мне-то она… Пойдём, а то они будут бухтеть!
И Мишка первый стучит сапогами по камням, ломает в руках сухую травинку.
«Подожгу всё их сено…» – рождается во мне злая мысль, но уже через миг я стыжусь её.
Молча встречают меня дедушка, отец и дядя Коля, ни о чём не спрашивают. Так, безмолвствуя, идём к ручью. Пошатав для проверки последнюю остроину, иголкой воткнутую в зелёное сердце земли, дед бормочет:
– Живут же люди…