Со смертью жены Горлова стало допекать душевное беспокойство, каким он и на зоне не мучился. Это с её похорон он искал уединения, чурался женщин и тихо, не показываясь, любил детей, которых так и не вырастил на земле, как те акации у столярки. И думал от горя и тоски по жене, что когда-нибудь оглянется на прожитую жизнь и увидит, что со дня погребения Полины прошло десять, двадцать, тридцать, а то и больше лет. Но могло ли произойти, чтобы Полину отшатнуло так далеко? «Сорок лет, как я схоронил Полину!» – однажды должен был он сказать. Мысль об этом, о неотвратимости этого, не приживалась в уме, витала в воздухе, была круго́м, везде, куда бы он ни повёл головой, сияла зримо, как сноп солнечной пыли, даже если столяр закрывал глаза. И самого себя спустя много лет Горлов представлял как в дыму и тоже не мог охватить сердцем, что когда-то он подумает с грустью: «Полвека назад я вышел из столярки, был тёплый пасмурный день…» Не могло такого быть! Где будет его столярка? Куда денутся бабы? Неужели у лица будут кружить такие же чёрные мушки? Разве всё это продлится? А если нет, то как же он так спокойно скажет: «полвека назад»?
Нынче после обеда он задремал, но вскоре пробудился оттого, что от порыва ветра клацнуло стекло в раме. Как всегда после сна, всё в этом мире показалось столяру исключительно огромным, острым, резким, а давнишняя боль – тем неусыпней. И он снова, как в первые мгновения, чутко пережил смерть Полины! Соскочив и бродя по тёмной столярке, натыкаясь на разные предметы, он едва не заплакал. Сколько раз он терзался этим, но не умел назвать свою печаль по имени, а вот сейчас, когда и не ждал, она сама назвалась: первый дождь без Полины, первая трава без Полины, первый снег без Полины… Вот оно чем было! Стоило ему взяться за новую работу – он брался за неё после Полины. Ехал ли на пилораму, дрожа в кузовке, – уже после Полины. Собирался ли в город, в баню или попросту бражничал – всё после Полины… Вся его жизнь однажды стала «после Полины»! И приходилось только ждать, когда всё, что творится под этим небом, потечёт своим чередом, но уже после него.
…Низкорослая старуха с грубыми мужичьими руками – тёща Шевелёва – деревянной лопаткой подкапывала в огороде первую картошку. Разогнувшись до ломоты в пояснице, чтобы дать спине отдохновение, она увидела Горлова. И не удивилась, как будто он стоял тут со дня Сотворения мира, вот так же опершись на прясла.
– Не знаю, оставлять нынче, нет ли картоху на посад… Или уж не додюжу до весны, пускай сами чешутся? Однако ведёрко припасу! – сказала запросто, привыкнув думать за всех, и провела чистым запястьем под носом. – Как живёшь-то, Николай?
– Хреново, тётка Маруся! – не стал скрывать Горлов. – Васька дома?
– А куда ему запропаститься? Утащил из сумочки последние деньжонки, купил бардумагу и попивает втихушку…
Шевелёв с хрипом колол дрова. Баня уже топилась. Чёрный дым валил из трубы, оплывая при столкновении с жестяным искрогасителем. Вчера они сговорились о помывке – Горлов каждую субботу ходил к Шевелёву в баню.
– Воды надо? – Горлов, зайдя во двор, повесил сумку на забор. – Здорово!
Выпущенная рубаха была расстёгнута на косматой груди Шевелёва, под сердцем синела нравоучительная наколка: «Тюрьма – не школа, прокурор – не учитель!» Шевелёв, не отвечая на приветствие, всадил колун в витую могучую чурку, с треском развалив её на две половины. Было видно, сколько в нём ещё дури и рабочей злости.
– Башка-то у колуна расшаталась! Давал Цы́гану дров наколоть, так он, козлина, всё колунище раздолбал. Ударял, наверное, мимо чурки!
– Жестью обей, – равнодушно сказал Горлов, подняв обеими руками колун, сваренный из двух больших топоров.
– Закуривай, – сели на лавочку отдохнуть: Шевелёв – от работы, Горлов – от жизни.
В соседнем дворе, за невысоким штакетником играли мальчик лет восьми и девочка помладше, с алыми бантами на туго заплетённых косичках. Мальчик время от времени окликал девочку одной и той же шуткой: «Ле-ерка, к тебе!» – «Кто?» – всякий раз простодушно интересовалась девочка, поливая из леечки траву вдоль тропинки. «Двое с носилками, один с топором!» – баском отвечал мальчик. Как только девочка перестала отвечать, он подскочил и отнял у неё леечку. Она от обиды заплакала, раскрылся стеклянный от набежавших слёз ротишко: «Ондай! Колька, ондай!» Он бегал кругом, воздев руку вместе с леечкой: «Не отдам! Не отдам!» Девочка цеплялась за резинку его шортов, а из леечки текло ей на голову, на алые банты…
Над ними наплыла туча, померкло. Почти сразу за тем стукнули ворота – Валентина, дёрганая жена Шевелёва, снесла под речной угор ведро с помоями и, зло посмотрев на обоих, провоняла мимо порожним. От стука Горлов очнулся и сообразил, что это была не туча, а он задремал, и кепка съехала ему на глаза.
Шевелёв сидел отстранённый и ничего как будто не замечал.
– Как, Васька? – Горлов стряхнул кривой пепелок сигареты, за время короткого забытья истлевшей почти до самых губ.
– В норме! Мать вот во Пскове померла…
– Да ты что?! Которого числа?